Приоткрыв дверь в комнату сына, они оба застыли.
— Ну теперь ты видишь? — зловещим шепотом спросила Виктория Леопольдовна.
Серая, растрепанная голова Виктора лежала на спинке дивана, рот был широко раскрыт. Во сне Виктор чему-то глуповато улыбался и со свистом всхрапывал. В таких положениях можно видеть пассажиров в общих вагонах, утомленных долгой дорогой и засыпающих в обнимку со своими мешками, деревянными чемоданами.
— Да, да, вижу, — отозвался Андрей Александрович, готовый согласиться со всем, в чем его упрекала супруга, хотя, кроме храпящего сына, ничего не видел.
А когда, некоторое время спустя, он вновь сидел над расчетами и чертежами, дверь кабинета опять раскрылась, и за спиной раздался властный голос жены:
— Обо всем этом побеспокойся завтра.
Войдя неслышными шагами в комнату сына, Виктория Леопольдовна нежно потрепала Виктора по щеке:
— Витенька, проснись. Перейди в кроватку, сынуля.
Виктор открыл глаза.
— Ложись в постель, глупенький. Устал?
Виктория Леопольдовна разобрала постель и вышла.
Когда Виктор уже лежал под белым шелковым покрывалом, мать снова подошла к нему и поцеловала в лоб нежно, как целовала его на ночь все двадцать два года.
16
Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с пожилыми кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, что везла его без билета в ночь ограбления.
Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.
На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он глубоко вздыхал и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Эту наивную хитрость Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.
Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было уже четыре часа утра — время, когда Москва еще спит и только дворники да милиционеры, если не считать транзитных пассажиров и засидевшихся гостей, наслаждаются ее рассветной прохладой.
Неловко закинутая левая рука онемела. Захаров попробовал поднять ее, но она висела безжизненной плетью. Так было у него уже два раза и оба раза это пугало его. Испугался Захаров и сейчас. Ущипнув онемевшую руку, он не почувствовал боли. Вспомнились слова врача из военного госпиталя: «Вы, молодой человек, хорошо скроены, но плохо сшиты. Бросайте курить, иначе кровеносно-сосудистая система вас может подвести». Через несколько минут Николай стал слабо ощущать в руке холодноватое пощипывание, напоминавшее муравьиное щекотание. Вскоре рука совсем отошла.
Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдерживал рассветные часы, когда сон бывает особенно сладок.
Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим.
«Спит или не спит?» — подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.
Не прошло и десяти секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся: постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.
— Не спится? — мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: — Дьявольски гудят бока!
Клюнув носом о стол, Зайчик испуганно вскинул голову и растерянно заморгал.
— Доброе утро, Зайчик, — поприветствовал его Захаров.
Зайчик быстро вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость.
Зайчиком сержанта однажды назвал майор Григорьев. С тех пор все в отделении милиции называли его так, хотя фамилия сержанта была Холодилов. К этому прозвищу он настолько привык, что удивлялся, когда кто-нибудь из сослуживцев обращался к нему по фамилии.
К Захарову Зайчик относился с уважением. Он видел, что майор Григорьев особо ценит его и как работника, и как человека. А эта оценка для него была определяющей: Григорьева Зайчик любил и считал самым справедливым из начальников.
На стычки Захарова с Гусенициным Зайчик реагировал по-своему и просто: как только проходили слухи о новой «потасовке» между сержантом и лейтенантом, Зайчик тайком выводил мелом на диване, на столе или писал на книге дежурной службы неизменное «хв».
Так мстил Зайчик Гусеницину. Больше всего в людях он любил справедливость, а отношение Гусеницина к Захарову считал помыканием, верхом несправедливости.
Спустившись вниз, в дежурную комнату, Захаров увидел Гусеницина. Тот сидел за столом и рылся в папке с бумагами. Глаза его были воспалены: видно, что последнее время лейтенант мало спал.
«Чего он пришел в такую рань? Неужели опять завал в работе?» — подумал Захаров и громко поздоровался со всеми.
Старшина Карпенко ответил своим неизменным «доброе здоровьице»; он стоял опершись плечом о косяк двери и курил. Гусеницин, не поднимая глаз, еще сосредоточеннее углубился в бумаги.
— Как дела, сержант? — подкручивая кончики усов, спросил Карпенко.
— Как сажа бела! — отозвался Захаров и, заметив, что лицо лейтенанта стало настороженным, подумал: «Вижу, вижу. Ждешь моего провала?»
— Ну как, уцепился за что-нибудь? — допытывался Карпенко, в душе желавший Захарову только добра.
— За воздух, — нехотя процедил Захаров, не спуская глаз с Гусеницина.
— Так ничего и не наклевывается?
— Пока нет.
— Да-а-а… — В протяжном «да» Карпенко, в его вздохе звучало и товарищеское сочувствие, и легкий упрек за то, что Захаров взялся за слишком уж сложное дело.
По лицу лейтенанта пробежала желчная улыбка. Закусив тонкие губы, он весь превратился в слух, хотя делал вид, что занят только своими делами.
Захаров, кивнув Северцеву, вышел из дежурной комнаты.
Вокзальный гул, монотонный и ровный, даже в этот ранний час напоминал гигантский улей. Гул этот Северцева угнетал. Трое суток, которые он провел в отделении милиции, показались годом. Бесконечные допросы, утомительные поиски кондукторши, нескончаемая вокзальная толчея, назойливо всплывающие в памяти картины ограбления — все это так измучило Алексея, что, будь у него деньги на билет, он, не раздумывая ни минуты, махнул бы на все рукой и уехал в деревню.
Может быть, Северцев уехал бы и без билета, если б не Захаров, который с первого же дня отнесся к беде его сердечно, дружески.
Алексей знал, что сегодня предстоит делать то же самое, что делали вчера и позавчера, — искать кондукторшу.
Первый и второй трамвайные парки были изучены. Оставался третий трамвайный парк.
Шофер синей с малиновой полоской через весь продолговатый корпус милицейской «Победы» только что заступил на работу и еще полудремал за баранкой. Когда Захаров резко распахнул дверцу кабины, он вздрогнул, его рука машинально опустилась на кнопку сигнала.
Дорогой в трамвайный парк Захаров снова расспрашивал Северцева о кондукторше, но сведения по-прежнему были куцы: пожилая, с громким голосом, в платке. На такие приметы ухмыльнулся даже шофер: почти вез кондукторши в ночную смену повязывают платки, а остановки выкрикивают громко.
В голову Захарова лезли тревожные мысли: «А что, если и здесь впустую? Что, если Северцев ее не признает?» У трамвайного парка он отпустил машину и вместе с Северцевым направился к проходной будке.