Выбрать главу

— Когда домой вернусь, первым делом искупаюсь в бочке вина, — говорит Антонелли.

— А я съем три фляги макарон, — добавляет Бодей. Он уже забыл, что дома едят из тарелок. — И выкурю сигару, длинную, как альпеншток.

Мескини, глядя в огонь, убежденно и вполне серьезно говорит:

— А я обопьюсь граппой и одним своим дыханием растоплю все снега России.

Но разговор все время обрывается — на холме не утихает пальба.

— Стреляют, черт возьми, — говорит Антонелли. — Тоурн! — обращается он к другу, хлопнув его по плечу. — Сейчас бы полбутылочки, а еще лучше бутылочку «Барберы» или «Гриньолина», а?!

Тоурн поднимает голову, его беличьи глаза загораются.

— Да было бы хоть что-нибудь выпить, — отзывается он. Но здесь, в балке, черта с два найдешь. Спереди огонь тебя поджаривает, сзади снег подмораживает. Лейтенанты Ченчи и Пендоли объявляют сбор роты у саней — будет раздача еды. Это последний провиант, который поварам удалось сюда доставить. А я был уверен, что нам уж и ждать нечего. Мешки с булками подернулись ледяной корочкой и пахнут луком, мясом, консервами, кофе — словом, всеми поварскими запасами. На каждого по две булки, старые, черствые, мерзлые. Повара извлекли из саней круг сыра, тоже мерзлый. Лейтенант Ченчи начинает рубить его топориком, а я помогаю ему штыком разделить круг на куски по числу взводов. И еще есть коньяк. Когда повар вытаскивает бидоны, мы сразу узнаем характерный запах, начинаем принюхиваться, словно охотничьи собаки, а стоящие поодаль подходят ближе. Командиры отделений, подставляйте котелки! Сколько раз за четыре года службы я делил еду на порции: полный, по ручку, котелок — восемь порций вина, одна баклажка коньяку — норма на все отделение. Но в этот раз коньяку много, и его делит между взводами Ченчи. Мы вместе с командирами отделений получаем еду на свой взвод. Коньяк мы выпиваем у костра. Антонелли чертыхается, Тоурн поглаживает усы, Мескини довольно мычит. К нам подходит Ченчи.

— Держите, ребята, — говорит он и каждому дает по сигарете. Да, так еще жить можно!

Я знаю, что рядом с нами стоит батальон горных саперов, в котором служат мои земляки, и решаю их разыскать. Нахожу двоих — Старика и Ренцо. Они вернулись после боя, где были связными у полковника Синьорини. Едва я увидел их, устало бредущих по снегу, мне припомнилось, как в сентябре они приходили навестить меня на передовую. Моя берлога была так хорошо замаскирована на пшеничном поле, что они едва не провалились в нее вместе с мотоциклом, на котором приехали. Я из берлоги услышал лишь шум и подумал: «Кто бы это мог быть?» А это оказались они — мои земляки, приехали навестить и привезли мешок муки в подарок. В тот день у меня оказался бидончик вина — мои «накопления» за месяц. Мы встретились так, будто мы в родном селении: «Чао, Ренцо, чао, Старик», — «Марио! Марио!» А вот сейчас они возвращаются после боя понурые, еле ноги волочат.

— На этот раз нам не вернуться домой, Марио. Оставим здесь свою шкуру. Русские не дадут прорваться, — говорит Старик. И лицо у него грустное-грустное.

Кто знает, сколько наших погибло у него на глазах и какие страшные сообщения ему пришлось передать по радио. А вот Ренцо ничуть не изменился. Дай ему фляжку вина и послушать перепелку, вовсе, он бы об окружении и думать забыл. А может, он и так о нем не думает.

— Держитесь, земляки, — говорю я. — Вот увидите, какой мы праздник закатим дома. Напьемся до чертиков и макарон наедимся от пуза! Будет и Шелли со своей губной гармоникой, и девушки, и граппа.

Но Старик улыбается вымученно, и глаза у него как-то подозрительно блестят. Спрашиваю о Рино. Они ничего не знают, и я отправляюсь на поиски. Нахожу врача — лейтенанта из их батальона, тот говорит, что видел Рино совсем недавно. Я обрадовался — значит, жив. Расспрашиваю о нем у его друзей.

— Только что был здесь, — отвечают они. Зову его, но он не откликается. Встречаю Адриано и Дзанардини.

— Крепитесь, ребятки, прорвемся, — говорю я.

Потом возвращаюсь к своему взводу. За избой разжигаю костерок. Рядом оказывается Марко Далле Ногаре. Марко, который рад помочь любому и со всеми в дружбе. С ним и мне становится легче. В кармане шинели я нашел пакетик сухих овощей. Мы растопили снег во фляжке и бросили в кипящую воду зелень. Вместе принялись есть суп.

— Вот она, военная служба, Марко!

Мы оба повеселели, вспоминаем, как в Албании вдвоем осушили бутылку «Куммеля». Потом Марко возвращается к себе вместе со связным командира полка.

Как медленно тянется время! Надвигается вечер, а с ним крепчает стужа. Бой на холме пока не дал решающего перевеса никому, выстрелы доносятся все реже, словно и пули устали. Небо — бледно-зеленое, неподвижное, как лед. Альпийские стрелки изредка вполголоса перебрасываются двумя-тремя фразами. Джуанин подходит ко мне, смотрит из-под натянутого на голову одеяла и, ничего не говоря, отходит. Мне хочется окликнуть его: «Эй, почему не спрашиваешь, вернемся ли мы домой?» Стемнело, небо и снег стали одного цвета. В эти часы в моем селении коровы выходят из хлева, чтобы напиться из лунки, пробитой во льду замерзших лужиц. Из хлева вырывается пар и запах навоза и молока; от коров тоже идет пар, а из труб — дым. Солнце окрашивает все вокруг в красный цвет: облака, снег, горы, лица ребятишек, которые скатываются на санках с высоких сугробов. Вижу и себя среди этих ребятишек. А в домах тепло, и бабушки, сидя у печей, штопают носки внучат. Но ведь и вон там, в степной низине людям было тепло и уютно. Снег лежал нетронутым, синело на горизонте небо, белые нежные березки тянулись ввысь, а под ними рассыпалась горстка изб. Казалось, туда, до степной балки, война вообще не добралась. Эти люди и избы были вне времени и событий, все оставалось таким, как тысячу лет назад, и каким, верно, будет через тысячу лет. Там чинили плуги и конскую сбрую, старики курили, женщины пряли. Не могло быть войны под этим синим небом и белыми березами, окружавшими затерянные в степи избы. Я думал: «Вот бы пересидеть там, в тепле. Растает снег, зазеленеют березки, и я буду слушать, как наливается земля весенними соками. Пойду в степь с коровами, а вечером, покуривая махорку, буду слушать, как кричат в поле перепелки. Осенью буду разрезать на дольки яблоки и груши и варить из них варенье, буду чинить плуги и конскую сбрую и так состарюсь, не увидев ни одной войны. Все забуду, и мне будет казаться, что я всегда жил там». Я смотрел и представлял себе, как тепло в тех избах, а вокруг сгущалась тьма. И вдруг услышал, как офицер кричит сбор, и улыбнулся про себя.

— «Вестоне» — сбор. Пятьдесят вторая рота — сбор.

В боевые порядки строились роты, взводы, отделения. Нас снова поставили в арьергард. Было темно, и я не понимал, куда мы направляемся. Лишь видел шагающих по дороге людей и шел вместе с ними. Потом (когда потом?) мы наконец остановились возле низких длинных строений в голой степи. Должно быть, прежде это были колхозные склады или хлева. Внутри было холодно, на земле валялась солома вперемешку с навозом, пахло конским потом. Сквозь щели в крыше были видны звезды. Не знаю, где разместились остальные роты, мы остались тут. Я назначил, кому идти в дозор, и поставил у дверей часовых из своего взвода. Вышел, в ямке сложил сучья и разжег огонь, чтобы в растаявшем снегу обжарить заледенелую булку. В кармане отыскал пакетик соли.

Было холодно, адски холодно, костер горел плохо — дымил, и глаза слезились от этого дыма, от стужи и бессонницы. Мне было очень одиноко и тоскливо, а отчего — сам не знаю. Быть может, тоску нагоняли пугающая тишина вокруг, звездное небо, сливающееся со снегом. И все же тело продолжало верно служить мне: ноги несли меня на поиски сучьев, руки подкладывали сучья в огонь и отыскивали в карманах соль, чтобы бросить ее в котелок. Голова тоже неусыпно несла свою службу — я не забыл проверить часовых («Как дела, сержант?» — «Хорошо, хорошо, подвигайся, а то замерзнешь».) и пошел выделить им смену. Я словно раздвоился: один Ригони смотрел, что делает второй, и указывал, что еще надо или не надо делать. И странно — тот и другой даже физически существовали раздельно: первый мог дотронуться до второго.