Выбрать главу

— Глони вот лекарство, дохтурша велела… Борис протянул за лекарством руку.

— И-и, болезный, чего-чего ты тут наговорил, бог тебе судия, — продребезжала она, пришепетывая. — Ты не с того будешь кораблика, что вот ноньче на мели затонул? Сказывают, «Креветка»…

— «Креветка»? — встрепенулся Борис.

— Ну, я и говорю… Проглони, проглони! Сказывала дохтурша — поможет. Простуда у тебя, вишь. И ослабление организьму.

— А люди, люди? — шепотом спросил Борис, чувствуя, как потеют у него руки. Слабость навалилась на тело, душная и непроницаемая, как плотное одеяло.

— Утопли люди, болезный. До единого утопли. Они, считай, на берегу уже были — ну, ночь, не приметили, вот стало «Креветку» ту на мели валять да обкатывать. Могло быть, они еще в море захлебнулись, бог тому свидетель. Тебя вот сынок мой подобрал на берегу, он сейчас на работе, сынок-то…

— Как утопли? — приподнялся Борис. — Не могли они, не имели они права утонуть!

Ну нет, теперь, когда он спасся, ему не хотелось и смерти тех, на кого он призывал ее еще недавно. Он хотел встретиться с Остюковым, чтобы, может, избить его, выругать, разоблачить… Что-то резко в нем надломилось, и свежий, еще кровоточащий излом должен был привести к возмужанию характера, к более зрелым и продуманным поступкам. Прежним он не мог оставаться.

Борис упал в подушки. Да, да, конечно, они утонули. Рыба, столько рыбы… Поздно спохватились. Понадеялись на Колдуна, и Колдун на что-то понадеялся. А Мякенький говорил, штуртрос заедало. Могло поставить сейнер боком к волне… Это конец. И все-таки он не хотел верить, что сейнер утонул. Не мог!

Днем он убежал из приветливого домика на берегу моря и пробрался в город на кладбище, где хоронили рыбаков.

Съехались их родные — матери, отцы, жены… Гремели оркестры, и рыдающие звуки похоронных маршей как-то не вязались со слепяще-праздничной медью труб.

Да, рыбаков хоронили с почестями, хотя таких похорон они не заслужили. Но стоило им благополучно добраться до порта и сдать рыбу — и встретили бы их тоже как победителей. В газетах написали бы о бригадире, что он-де провел судно сквозь шторм и ветер, через опасности и невзгоды, но не выбросил ни одной рыбы… И никто не пожурил бы его и не намекнул, что он рисковал сейнером, людьми… собой наконец! Победителей не судят.

Гремела праздничная медь, каждым клапаном отражая солнце. Таял случайный снежок, выпавший в штормовые дни. У обочины кладбища бежали говорливые ручьи, кружило в них щепки, жухлую траву, конфетные бумажки и цветы, цветы, веселые живые цветы из траурных венков.

Борис протиснулся сквозь толпу, подошел к раскрытым гробам. Вряд ли кто узнал бы его. Был он страшно худ и черен, а на плечах висел мешковатый пиджак бабкиного сына. Да он и не смотрел на людей, он не хотел видеть скорбных материнских глаз, не хотел видеть плачущих жен. Он не давал себя разжалобить — у него были свои счеты с покойниками.

Первым, кого он увидел, был Остюков. Капитан-бригадир лежал в гробу какой-то громоздкий, синий, с одутловатым, странно непохожим без очков лицом. И как ни неприятно было на него смотреть, Борис смотрел.

Ему горько подумалось, что капитана, который при жизни был сволочью, хоронят как героя. А он, Борис Ярошенко, знает, каким этот человек был на самом деле, кого он пытался из него, из Пани Тищука, из других матросов сделать… Но Борис не мог крикнуть об этом всем, всем, кто собрался на кладбище — и жене Остюкова и его матери, — не мог крикнуть не только потому, что это прозвучало бы кощунством, что могли бы и не поверить, но и потому еще, что не имел права на обвинения и упреки. В жизни растерявшийся, он глупо плутал между трех сосен. Деликатничал. Ребят боялся обидеть. А за ребят драться надо было, вот что! А теперь кричать ему о какой-то обиде и низко и бесполезно.

Он взглянул дальше, в конец длинного ряда гробов, ища глазами еще одно лицо и боясь его увидеть. Этого человека, Паню Тищука, он ни о чем не спрашивал, ни в чем не корил. Мертвый, он ни на что не дал бы ответа.

Борис увидел Паню, его синеватое, как у всех утопленников, молодое, доверчиво-спокойное лицо. Завиток волос надо лбом шевелился, как у живого. И у шевелящегося завитка нестерпимо блестели черные, гладко зачесанные волосы Мани, жены Тищука. Вдовы. Лица ее Борис не рассмотрел. Тупая боль сдавила его сердце. Он согнулся, как от удара, и незаметно выбрался из толпы.

Парень в душе прямой, он не хотел, да и не мог себе лгать. Ложь плохую сослужила бы ему службу. Он думал о себе так, как сказал бы о нем посторонний, но неподкупно правдивый человек. И не в первый уже раз Борис убедился в страшной истине: он тоже виноват в гибели сейнера, в смерти Пани Тищука и других рыбаков. Да, он… Он… Он!