Выбрать главу

Сенья Хосефа заняла ее место. Осторожно приоткрыв полог, она знаком пригласила кабальеро подойти ближе; тот приблизился, по-видимому, с большой неохотой. Глаза обоих остановились на бледном лице молодой, лет двадцати, женщины, распростертой на постели. Она лежала на спине неподвижно, словно мертвая; глаза ее глубоко запали, а веки были плотно сжаты; ресницы были такие длинные, что на лицо ее падала тень. Из-под простынь виднелась лишь голова, которая тонула в подушке, почти не видной из-за копны черных, курчавых, в беспорядке рассыпавшихся волос. На этом темном фоне выделялось восковое овальное лицо больной с острым подбородком, высоким квадратным лбом, маленьким, красиво очерченным ртом и тонким носом, довольно правильным для женщины смешанной крови. В лицо девушки было что то доброе, женственное, но в истощенных болезнью чертах застыла такая печаль, что больно было смотреть. Должно быть, под влиянием чувства жалости Хосефа шепнула на ухо сеньору:

— Она спит.

В ответ на слова мулатки кабальеро отрицательно покачал головою — возможно, потому, что в этот момент он увидел, как по телу больной пробежала дрожь. Вслед за тем грудь ее стала приподниматься, и это легкое, едва приметное под простыней движение походило на волну, внезапно пробежавшую по ровной глади моря. У девушки вырвался глубокий вздох, а за ним и мучительный стон. Понимая, что должно сейчас произойти, но не в силах этому помешать, кабальеро отвел взгляд от больной и медленно отошел от изголовья. В ту же минуту больная приподнялась и испуганно спросила:

— Это вы, мама?

— Что ты хочешь, доченька? Тебе не лучше?

— Ах, мамочка, — продолжала девушка все так же встревоженно. — Я ее видела, только что видела! Да, да! Я вполне уверена. Вот она! — добавила больная, указывая рукой вверх. — Ее уносят! Отбирают у меня. Верно, она умерла. О-о-о! — И у больной снова вырвался мучительный крик.

— Очнись, дочка, очнись! — в смятении уговаривала ее мать. — Очнись! Тебе это все снится, чудится только.

— Подойдите же, мамочка, взгляните сами! — И девушка потянула мать за руку. — Поглядите на нее! Разве это не пресвятая дева в золотой дымке, что стоит босая на крыльях ангелов? Это она. Глядите сюда, сюда! Нет, туда! Она возносится на небеса!

— Все это тебе чудится, доченька. Не думай об этом, ляг, усни!

— Что ж — по-вашему, я могу спать, когда у меня отнимают мое дитя, родную мою девочку?

— Да кто ж ее у тебя отнимает, радость моя?

— Как кто? Разве вы не видите? Пресвятая дева. Она уносит ее на руках. Значит, доченька моя умерла. О!

— Она не умерла, не надо так говорить, — сказала сенья Хосефа робко, ибо и сама она не очень-то верила в свои слова. — Она жива, и скоро ты ее увидишь. Все это тебе приснилось.

— Приснилось, приснилось, — повторила молодая женщина, словно думая о чем-то своем. — Все только приснилось? Ну, а дочка? Где же она? Почему ее от меня отняли? Вы виноваты в том, что я ее потеряла! — заключила больная, внезапно раздражаясь, и гневно взмахнула рукой.

У сеньи Хосефы не хватило духу перечить — то ли потому, что она не хотела сердить дочь, то ли потому, что обвинение было справедливым. Не успела она взглянуть направо, как взор больной, устремленный в ту же сторону, упал на смутно различимую в полумраке фигуру кабальеро, который попытался было спрятаться за пологом кровати.

— Кто это там? — спросила молодая женщина, указывая на него пальцем. — А, а, а! Это он — тот самый, что украл мою дочь! Мучитель! Зачем ты пришел сюда? Изверг! Хочешь насладиться тем, что натворил? Ты пришел кстати. Радуйся всласть! Моя дочь теперь на небе. Я знаю, я уверена в этом, и я тоже скоро уйду за ней. Но ты — ты наше проклятье и смерть, ты попадешь в ад.

— Господи Иисусе! — воскликнула, крестясь, сенья Хосефа. — Опомнись, ты невесть что говоришь!

Обливаясь слезами, она бросилась к дочери, чтобы не дать ей подняться с постели и удержать ее от страшных проклятий, которыми та осыпала кабальеро; тот стоял, низко опустив голову, и молчал — должно быть, из чувства благоразумия, а может быть, и раскаяния. Ему, во всяком случае, было не по себе; казалось, в нем происходила какая-то внутренняя борьба, словно он не знал, на что решиться. Он все предвидел и пришел, чтобы выслушать эти суровые и, как видно, справедливые упреки больной, которая, продолжая бредить, обвиняла его в том, что из-за него она потеряла дочь и лишилась рассудка. Но он не стал защищаться; наоборот, он почувствовал себя униженным, глубоко оскорбленным, ибо самые искренние его намерения устроить все к лучшему обернулись несчастьем. Перед своей совестью оправдаться ему было легко; но ведь общество будет судить о нем по его делам. И перед этим судом он испытывал панический страх.