Она затаилась в ожидании…
Чуткий сон разломал воющий звук отворяемых дверей. Многоного протопало по коридору.
Накануне сердитый охранник так хряпнул прикладом в ее дверь, что отлетела заслонка «глазка». И теперь он оказался заклеен бумагой. Ольга сорвала шпилькой — и в красном, мятущемся свете фонарей сначала увидела, уродливо меняющиеся, взлетающие и опадающие тени. Потом ярко оранжевые лица. Да. Отворилась дверь… но не Колчака. Палача-китайца. И увели его. Одного. И опять тьма кромешная в глухом коридоре.
«Оставили», — облегчение, но и какая-то досада укусила-таки душу Алмазовой. Долго стояла у волчка. В дыру дуло, студило глаз, выжимало слезу. «Ну, и слава Богу», — вздохнула, пошла, легла на кровать и, убаюкиваемая серебристым светом луны, уже поплыла в царство счастливых встреч с людьми из прежней жизни. Как опять загрохотал и тупо ударил засов, и опять застучали каблуки.
Во всей тюрьме о готовящейся акции, кажется, не знал ничего один человек — жертва. И когда в камеру ввалились большевики, он, пользуясь простотой тюремного этикета, не встал, а еще полежал минутку, сладко зевнул и потянулся. На допрос? Рановато… вы не находите? Впрочем, уж светло… или это? И какие странные лица. Да неужели! — толкнуло в грудь. В голову ударило и зазвенело. Оно!
Суетно поднялся, заглядывал в глаза конвоя. Впрочем, тут же взял себя в руки и уж больше не позволял себе суеты. Смотрел на всех спокойно. Просто. Только разве что побледнел. Да ведь луна. А в лунном свете и невеста бледнеет, как русалка. И Чудновский, вон, не лучше. Оскалился. Посинел.
— Вы напрасно отказываетесь от молока.
Команда с винтовками молчит. Только глаза горят по-волчьи. И зубами прищелкивают. Или показалось? Бурсак выплясывает в дорогих унтах — доволен! Как же, такая честь! Такая заслуга перед революцией — принять участие в убийстве адмирала. Это же до конца дней, как главный орден! Величайший поступок эпохи! Это и детям, и внукам откроет все двери на теплые хлебные места.
— Гражданин Колчак! Решением Реввоенсовета вы приговариваетесь к расстрелу! — прокричал Чудновский сиплым, бесцветным голосом. И все замолчали, ожидая чего-то.
— Значит, суда не будет.
— Какой там суд! — толкнул в спину Бурсак. Двинулись из камеры в коридор. На пороге Колчак приостановился, окинул взглядом последнее пристанище.
— Проститься с Тимиревой, если можно?
— Нельзя! — толкнули в спину — и затопали по коридору на выход.
Наверху, на лестнице, тоже топот. Будто несли что-то тяжелое, неудобное. В окружении вооруженных людей увидел премьера. Вот оно, началось. Пепеляев странно помельчал, ссохся. Обозначились глубокие морщины. Свет фонаря выхватывал то широкий тяжелый лоб, то низ подбородка. Глаза запали глубоко в тень. И губы тряслись. Да и шел нетвердо, на резиново гнущихся ногах. Штатский, что тут скажешь. Не умеют они собрать волю в кулак. А чуть расслабься — и пошла ломать судорога. Колчак отвернулся.
Вывели под звезды. Темно. Визжит снег. Холодно. Колчак поскользнулся, едва не упал. Пепеляева вели под руки. Что-то бормотал. Читал молитву. Обогнули угол здания — в глаза ударила, ослепила луна. Сугробы искрились, пересыпались, играли искрой. Тихо. Перелаиваются собаки. На железной дороге, будто испугавшись чего, пронзительно вскрикнул паровоз. Мороз такой, что перехватывало дыхание.
— Не простудиться бы, — обернулся на конвойных.
Шутка успеха не имела. Шли молча. На площади перед выходом с территории- серебристо-белые от инея кони. Двое саней. Лошади стояли понуро, опустив большие лохматые головы. На какую невеселую работу их запрягли. Луна светила во всю. Не заметно, чтоб опечалилась. Ни облачком не прикроется, не потускнеет. Любопытно ей, бесчувственной и одинокой, страданье человеческое. Дружинники тоже смотрели настороженно, с испугом.
Один показался знаком. У Колчака редкая память на лица — молодого боевика уж где-то видел. В другое время даже спросил бы, а теперь… слово с языка не идет. Это ведь все добровольцы! Охотой вызвались убивать. Японцы — враги, а обогрели, подлечили, предлагали остаться на курорте. А это свои. Те, ради кого трудился, не зная ни покоя, ни отдыха.
Около саней замешкались: кому первому садиться. И вот, выпал удобный случай передать Пепеляеву платок — не получилось. Следят. Подтолкнули Колчака в сани — розвальни. Народу много. Как ни сторонились, добровольно пожелавшие стрельнуть, все-таки притиснули, прижали со всех сторон. Оно, конечно, тепло, но Колчак предпочел бы одиночество. Человек существо контактное, согреешься гуртом — как после этого отойти от ставшей близкой кучки, встать под их прицел.