Я отвечала:
— Должно быть это Иов[116].
— Нет, дитя мое — тот, кому не посчастливилось родиться без рук и ног. Скажи мне тогда: кто счастливейший среди людей?
Я сказала:
— Тот, кто всем доволен.
— Нет, дитя мое! Тот, кто потерял рассудок! — И все ему зааплодировали. — А теперь ответь мне на третий и последний вопрос: сколько будет двадцать плюс пять?
Я молчала.
— Ах, так! И этого ты не знаешь, а раз не знаешь, то должна эти двадцать и пять почувствовать, — и он вытащил плеть и отпустил мне, словно Doctor optime[117], двадцать пять таких ударов, что я кричала, будто одержимая, в то время как другие давали себя гладить и ласкать и звонко смеялись над моим несчастьем. Когда проповедник закончил, синьор Пьяно пожалел меня, взял за руку, встал передо мной и заиграл:
— Оставьте меня в покое! — рассердилась я и оттолкнула его; проповедник прочитал мне лекцию, которую я теперь буду носить с собой четырнадцать дней.
— Pauvre enfant[119], — вступила Шоделюзе, — мне жаль тебя! Но ты должна понимать: твоя мать доверила тебя мне лишь с тем условием, что я научу тебя переносить боль. Поэтому...
Я молчала, сестры окружили меня; Герундио еще раз поцеловал свой трофей, и мы с пустыми кувшинами отправились домой.
Пьяно шел впереди нас и играл на скрипке:
Все весело подпевали, я же была тиха, как мышь.
Это случилось, сестры мои, на Крещение. В Страстную пятницу все было иначе. Но, прежде чем я расскажу о том, что там произошло, хочу вам поведать историю переодевшегося в Фредегунду Сен-Валь де Комба, которую я записала и выучила наизусть.
Когда, уставшие и изнеможденные телом и душой, мы вернулись домой, я вместе с Евлалией и Фредегундой ушла в свою комнату, и там, после удивительных событий последних двух дней, мне ничего не хотелось, кроме покоя, поэтому я разделась и легла в постель; Фредегунда решил пошалить со мной, но я с силой оттолкнула его. Разозлившись, он схватил Евлалию, бросил ее на мою кровать мне в ноги, раздел и два, три раза удовлетворил свою похоть; после этого они выпили чаю с печеньями, улеглись у меня под боком, и Сен-Валь сказал:
— Я должен рассказать вам свою историю, Амалия! Вы уже познали мое тело, теперь же я желаю показать вам свою душу, хотя бы немного, столько, сколько под крайней плотью необрезанного можно разглядеть его достоинства.
Я далеко не такой грешник, как император Василий, приказавший выколоть глаза пятнадцати тысячам болгарам[120]. Я не лишил девственности даже и сотни девушек, тем не менее, меня нередко мучает Сатана, он выставляет естественные поступки — мои смертные грехи — перед зеркалом моей совести, и, когда такое случается, я не нахожу ничего лучшего, чем засунуть руку под исподнее первой попавшейся девицы вольного поведения. .. и у нее испросить отпущения грехов.
Когда я размышляю о всемирной истории, мне хочется попрать ее ногами, но ни с одной красивой девушкой не смог бы я так поступить: отсюда я заключаю, что красивая девушка стоит большего, чем вся всемирная история, и я готов поставить Вилен[121], на берегах которого я так часто предавался утехам и в котором я потом отмывался, против своих дурных поступков, если это не так...
Я был младшим из двух братьев и трех сестер. С детства у меня обнаружилась склонность к уединению, и известные чувства, которым в пору первого цветения доверяешься особенно сильно, наполняли мою фантазию все новыми образами и предметами.
Мой отец арендовал недалеко от Ренна поместье Травемор, одно из многочисленных владений мадмуазель де Саранж, богатейшей наследницы того края. Из года в год мы занимались виноградниками, клеверными полями и садом, и наши вишни были в Ренне нарасхват.
Мой брат сбежал из дому в двенадцать лет, потому что отец однажды нашлепал его по голому заду в присутствии сестер и пары старух; с тех пор я о брате ничего не слыхал.
Моя старшая сестра вышла замуж за богатого священнослужителя из города и часто навещала нас, когда поспевали вишни.
Мы с моими сестрами, Манон и Мадлен, жили с родителями.
Мои сестры были красивы, но их красота меня не трогала. Я видел их обнаженными; во время легкомысленных игр я похотливо задирал им юбки и исподнее, но никогда при этом не возбуждался. Узы крови наделили их сокровенные прелести холодной обыденностью, которую ни одно дерзкое чувство не было в состоянии изгнать.
116
118
120
Византийский император