Разумеется, мама меня старательно лечила. Ее действия были отработаны до автоматизма. Но я ко всем этим компрессам, таблеткам, микстурам, горчичникам и банкам настолько привык, что эмоционально на них никак не реагировал. Единственное, чего я категорически не принимал, – это традиционное на Руси лечение простуды гонкой пота. Забавно, что отец считал этот метод панацеей и пользовался только им.
У мамы на этот случай всегда хранилась неприкосновенная банка малинового варенья и бутылка кагора. Когда отец заболевал и жаловался на ломоту в теле, мама на ночь глядя заваривала крепкий чай, от души разводила в нем малиновое варенье, затем половина на половину смешивала его с горячим кагором, и, все это выпив, отец забирался в постель, закутываясь так, чтоб только глаза и нос были наружу. И потел. Потел так, что простыни можно было выжимать. Чтобы вытерпеть эту пытку и не проделать в покрове хоть малейшей дырочки, нужно было иметь крепчайшие характер и сердце. Отец их имел. И наутро – как ни в чем не бывало – совершенно здоровый отправлялся на работу.
Но тут я пошел в маму. Вот уж чем мы оба никогда не могли похвалиться – так это терпением. И даже величайшая любовь к отцу и готовность во всем ему подражать не могли меня заставить пройти эту пытку до конца. Ни разу.
Так на чем же мы остановились?
На том, что однажды вечером отец подсел ко мне с шахматами, расставил их на доске и сказал: «Ну, сынок, покажи, что ты умеешь…»
Первая партия!
Я был в таком восторге от самого факта игры с отцом – ведь это же было осуществлением давней мечты, – что первую партию провел буквально как в бреду. Я торопился, я спешил показать, что я умею; я хотел поразить отца тем, что умею все. Я хватался то за одну, то за другую фигуру, но не от обилия планов, а от избытка чувств. Потом я словно очнулся – и увидал, что моей армии фактически нет, и самое главное – я не помнил, когда и куда она делась; армия же отца почти не пострадала, только выдвинулась вперед и занимала, как мне показалось, всю доску.
Это был ужасающий разгром, причем, как я сейчас понимаю, отец был к этому почти непричастен. Он лишь следил за тем, чтобы его фигуры доминировали, контролировали доску, чтоб они не попадали под мои слепые ходы. Значит, это был не столько разгром, сколько самоубийство.
Но отец не акцентировал на этом внимания, не довел игру до мата, не зафиксировал результат. Он дипломатично («что-то маловато у нас фигур осталось – играть почти нечем…») предложил мне компромисс, а я, не понимая его смысла, интуитивно за него ухватился.
– Но ты же видел, папа, как мои сражались?
– Они сражались темпераментно. И бесстрашно. Только я не понял, чего хотел их полководец. Давай-ка все сначала, только ты, сынок, не спеши…
Получилось, что в той, самой первой нашей игре смысл был в ней самой, в ее процессе, в самовыражении через игру, в нашем с отцом общении через игру. Результат как фиксация соотношения сил уступил место эмоциональной оценке. Кто бы мог подумать, что это останется во мне навсегда! Урок благородства (потом – уже чемпионом мира – сотни раз во время сеансов я буду изо всех сил стараться не выиграть у самого маленького – и сам предлагать ему ничью), урок понимания, что хоть цель игры – победа, высший смысл ее – в самовыражении, значит – в обретении внутренней свободы.
Тем самым я получил от отца ключ, как снимать главное противоречие в нашем деле. Ведь игрок (а я уже тогда был игроком, хотя осознал это лишь десять лет спустя) должен победить. Он ради этого играет. Но к игре его влечет все-таки не неуемная жажда побеждать, не желание самоутвердиться за чужой счет – к игре его влечет сама игра, ее процесс, ее воздух. Игра примиряет его с жизнью, с ее рутиной, бестолковостью, скукой и неминуемым поражением в конце. Значит, игра – это не побег из действительности, не игра в жизнь и даже не суррогат ее; игра – это идеальный образец жизни, ее эталон; в ней есть все, даже бессмертие.
Разумеется, столь высокие материи от меня были тогда далеки, и пройдет еще много лет, прежде чем во мне заговорит потребность осмыслить, конкретизировать в словах мое ощущение, восприятие и понимание жизни. Но я хочу сказать, что семена были брошены уже тогда. Что, если б я узнал шахматы не от отца, а как-то иначе, если б я не получил от него тех первых уроков, причем не в назидательной форме, не в форме нравоучения, а как естественную норму поведения, которую именно так и воспринял и охотно сделал своей? Что, если б мое вхождение в шахматы произошло как-то иначе? Думаю, и результат был бы иным (каким именно – разве теперь узнаешь?), и я бы стал другим.
Итак, мы снова расставляем шахматы, и я, едва прикоснувшись к пешке e2 (я еще не знал, что начинать игру можно и другими ходами), тут же забыл наставления отца и отчаянно бросился вперед. Но теперь отца это не устроило. По его представлениям в основе любого дела – в том числе и игры – был порядок. Система. Он считал педантизм гарантией хорошего качества работы, и, поскольку взялся обучить меня шахматной грамоте, намерен был исполнить это так же добросовестно, как и все, что он делал.
«Не спеши, – сказал он. – Сперва подумай – потом ходи».
Элементарнейшая вроде бы заповедь. Я понял ее сразу – и смысл ее, и правоту, но исполнить не смог. Какой-то чертик сидел во мне, и, едва приходила моя очередь ходить, он тут же толкал мою руку для немедленного ответного действия.
Короче говоря, в этот вечер выяснилось, что умел я очень мало. Умел ходить, умел бить, умел строить самые примитивные планы. Но учитывать чужую мысль, чужую волю, представлять чужой план – пока это было за пределами моего горизонта.
Какой соблазн! – описать стремительное становление чудо-ребенка, показать, как он все хватает буквально слету, с полуслова, как вчерашний малыш-неумеха превращается в непобедимого шахматного бойца, в игрока, которому открыты все неписаные законы Игры…
Увы. Врать не хочу, а правда была куда прозаичней. И правда была в том, что мое шахматное развитие шло обычно, неспешно, – вероятно, не быстрее, чем у других. Мне потребовалось почти три года, чтобы догнать отца и играть с ним на равных. Целых три года! – а ведь он был несильным игроком; в свои лучшие времена он играл приблизительно в силу второго разряда. Крепкий любитель – не более того. Правда, на равных мы играли недолго. Уже к восьми годам я брал над ним верх регулярно, а к девяти мы и вовсе прекратили наши шахматные поединки, поскольку они утратили спортивный интерес: игра шла в одни ворота.
Читатель вправе спросить: нет ли здесь противоречия? С одной стороны, я утверждаю, что мое шахматное развитие шло обычными темпами, с другой – мое шахматное развитие не остановилось на каком-нибудь втором или даже первом разряде, как у огромного большинства сильных любителей, я еще в детстве опережал всех сверстников, а затем и взрослых, и довольно уверенно и быстро поднялся на шахматный трон. Почему? Что способствовало преодолению барьера заурядности, который останавливает почти всех?
Противоречия нет.
Уровень овладения игрой зависит:
1) от количества партий, в которых вы участвовали, и
2) от качества их, причем под качеством в данном случае я понимаю специфическую познавательную пользу, которую вы из них извлекли, иначе говоря – творческий КПД этих партий.
Когда я утверждаю, что мое шахматное развитие шло обычными темпами, это значит, что для подъема на каждую очередную ступень в овладении шахматным мастерством я должен был сыграть определенное количество партий. Для одних это число больше, для других – меньше, но в общем некий диапазон существует. Так вот, если мои друзья, мои товарищи по двору сыграли свою первую тысячу партий, скажем, за три года, то я этот порог одолел месяцев за шесть (хотя на самом деле я думаю, что мне понадобился срок значительно меньший). Я играл сам с собой, я играл с отцом, я играл со всеми; они любили смотреть – а я играл. Я делал все, что мог, – только бы не быть зрителем, а участником борьбы. Именно этим невероятным темпом я сжал время во много раз. Одного этого было достаточно, чтобы у окружающих возникло ощущение феномена вундеркинда.