Выбрать главу

Судьба моего друга сложилась непросто. После Пражской весны ему пришлось покинуть родину, но куда б ни бросала его жизнь, как бы ни менялась политическая конъюнктура, в моем сердце для него было прочное место. Нас не раз пытались поссорить и наветами, и столкновением интересов, но дружба выдержала все испытания. И хотя уже больше двадцати лет прошло с того зимнего пражского дня, я до сих пор ощущаю себя должником Любаша. И если ночью он позвонит мне и скажет: «Толя, у меня кончились спички – у тебя не найдется коробок?» – я принесу ему их хоть с другого края света.

Все же надо закончить рассказ о самых первых моих призах. Чтобы не возвращаться к этому еще раз. Чтоб было ясно, где обывательские вымыслы, а где – правда.

Следующий приз я получил в Каракасе – на первом в моей жизни (и одном из самых приятных в моей жизни) гроссмейстерском турнире. 433 доллара – за дележ 4–6 мест. По тем временам – деньги вполне приличные. И если предыдущие 200 рублей произвели на меня впечатление, то с этими долларами в кармане я воспринимал себя прямо-таки богачом. У меня появилось чувство, что я могу купить себе все, что захочу. Очень приятное чувство. Я подходил к любой витрине – и видел, что и это могу купить, и это, и то. Собственно, желания купить у меня не было, ни в одной из этих вещей я не нуждался, привычка обходиться необходимым минимумом разрывала связь между «могу» и «хочу». Купить только для того, чтобы купить, завладеть, чтобы тем самым утвердиться, – это по-прежнему было мне чуждо.

Но появилось ощущение новой свободы по отношению к деньгам (или благодаря им), что и выразилось в покупке для мамы серебряной броши в виде орхидеи – национального венесуэльского цветка. Эта трата, лишенная всякой прагматики, трата ради вероятного маминого удовольствия мне очень понравилась. Нечто подобное я ощущал разве что только при покупке марок. Но даже в марках был какой-то прагматизм. Здесь же не было ничего, кроме чувства, которое живо во мне и до сего дня.

Это был прекрасный урок. Я его понял и усвоил сразу, и, когда впоследствии мне представлялась возможность пережить это снова, я никогда себя не останавливал рассуждением о пользе. Потому что уже знал: более надежного вклада не бывает.

Потом был знаменитый московский «турнир всех звезд», вошедший в шахматную историю под названием Алехинского. В нем приняли участие сильнейшие гроссмейстеры мира, за исключением Фишера и Ларсена. И вот в такой блистательной компании я смог победить, разделив эту честь с покойным Леонидом Штейном.

По поводу моего успеха Корчной ядовито заметил: «Участвовали-то все, да не все играли. Честь, конечно, приятна, но еще приятней достойный приз. А это разве приз – та нищенская подачка, которую нам предложили организаторы? Были бы на кону настоящие деньги – была бы другая игра. Вот тогда бы и поглядели, на каком бы месте оказался Карпов. Ничего – вот он поедет за рубеж на турнир, где играют за приличный куш, – и сразу все станет на свои места».

Что правда, то правда: для грандиозного Алехинского турнира первый приз был более чем скромен: две тысячи рублей.

Проверки корчновского прогноза ждать не пришлось: уже через несколько дней мне предстояло испытание в традиционном Гастингском турнире. И что самое смешное в этой истории – на него мы отправились вместе с Корчным. И разделили первый приз. Каждому перепало где-то по тысяче долларов. Я все ждал, как он теперь будет это комментировать, но Виктор Львович, умиротворенный победой надо мною в личной встрече, был снисходительно-благожелателен и поглядывал на меня как бы свысока: мол, хотя пришли мы к финишу вровень, партия между нами показала, кто чего стоит.

После окончания турнира оставалось еще несколько дней до отъезда, и хозяева предложили нам поездить по стране с сеансами. Я уже говорил, что стараюсь не злоупотреблять этим видом заработка, а тут еще и условия нам предложили унизительные – по фунту за доску. Советские шахматисты – это и тогда был не секрет – народ в большинстве небогатый (мягко говоря), и устроители сеансов не сомневались, что мы ухватимся за эту подачку. Я стал было отказываться, но Виктор Львович объяснил мне со своей дежурной, иронично-зловещей улыбочкой: «Толя, вы плохо считаете. За десять досок по фунту – это действительно мало, всего лишь десять фунтов. Но если досок не десять, а шестьдесят, то это уже целых шестьдесят фунтов, причем за то же время и практически за ту же работу…»

И он подрядился играть каждый день, а может, и не по одному разу в день – не знаю. Я согласился на три маленьких сеанса, причем с условием, что вначале устроители сеансов покажут мне города, где я согласился играть: Ньюкасл, Лестер и, конечно же, Лондон. Я с удовольствием поглядел на Англию и англичан, и, хотя к концу притомился, усталость была приятной. Каково же было мое изумление, когда в день отъезда я увидел Корчного – измученного, с лихорадочным блеском в воспаленных глазах, буквально едва живого. Зато его багаж был неподъемным, раз в пять превосходил мой, хотя и я уезжал из Англии не с пустыми руками: я купил там первый в жизни проигрыватель и первый в жизни магнитофон.

– Ничего, – посмеивался Корчной, – довезем! Запомните на всю жизнь: класс гроссмейстера определяется по его багажу…

– Я ходил по музеям, – начал было я, но Корчной не дал мне договорить – от души расхохотался.

– Чудак же вы, Толя! Я столько лет езжу по заграницам и впервые встречаю гроссмейстера, который рвется не в магазин, а в музей. Что вы там потеряли?

К сожалению, он был прав. Вот уж и я два десятка лет колешу по свету – и тоже не встречал шахматиста, который бы согласился составить мне компанию на визит в картинную галерею. Помню, как в 1974 году после олимпиады в Ницце мы приехали с Петросяном в Париж. Ни он, ни я до этого не бывали в Лувре, и я стал его уговаривать: давайте сходим. И преуспел – он согласился. Но на следующий день (несомненно, обработанный женою Роной) отказался:

– Зачем нам этот Лувр, когда в магазинах куда интересней.

– Ну как же! – не понял я. – Даже если б там была только одна «Джоконда», и то б я пешком прошел через весь Париж, чтобы взглянуть на нее…

– Я так и не понял – зачем? – повторил Петросян. – Ну, посмотришь ты на нее – что изменится? Не увидишь – что потеряешь? Ты хочешь в Москве рассказать, что был в Лувре? – так говори! Кто будет проверять? Ты был в Париже – тебе поверят…

И необычайно гордый своей аргументацией, он взял Рону под руку, и они направились в огромный универмаг «Галерею Лафайет».

Пожалуй, хватит о гонорарах.

1971 год стал переломным. Спасибо Фишеру: благодаря его успехам, деловитости и напору шахматный бум был подпитан долларами столь щедро, что еще сегодня мы продолжаем пожинать плоды его усилий. Правда, пик давно позади. Если в 1975 году Филиппины предлагали за наш с Фишером матч пять миллионов долларов, то призовой фонд последнего матча на первенство мира в Барселоне составил «всего» два. Я пишу «всего» в кавычках, потому что это самый большой в истории шахмат гонорар. Но если учесть, что сейчас уже и доллар не тот, можно с уверенностью считать, что он ниже так и не состоявшейся финансовой вершины раз в пять.

Итак, 1968 год стал в моей жизни пороговым. Кончился один период, начинался другой. Я

1) стал жить самостоятельно,

2) поменял клуб и

3) нашел тренера.

В мою жизнь вошел Семен Абрамович Фурман.

Впрочем, вошел он позже, но именно в этом году началась наша взаимная приглядка, за которой последовало растянувшееся на целых два года осторожное, неторопливое сближение.

Я уже видел его однажды – когда мне было двенадцать лет – на учебно-тренировочном сборе шахматистов «Труда». В это время игрался матч на первенство мира между Ботвинником и Петросяном – последний матч Ботвинника. Фурман входил в число его помощников, и после очередной партии, отложенной в сложной позиции (Ботвинник считал, что должен взять в ней верх), дал неожиданную для остальной бригады оценку: надо искать ничью. «Будем искать только победу», – жестко потребовал Ботвинник (надо признать, что ситуация в матче его к этому вынуждала) – и все помощники его поддержали. Кроме Фурмана: «Сперва покажите мне ничью»…

Это было его правило, которое потом стало и моим: если партия отложена в неясной позиции, если позиция прочитывается не сразу, если ей нет однозначной оценки: выигрыш, – нужно сначала найти ничью. Сколько раз на моей памяти, обольстившись видимостью, первым впечатлением, шахматисты до последней минуты искали путь к победе – но потом бывали вынуждены признать, что ошиблись в оценке! Сколько необязательных поражений это принесло! Правда, настроиться на прагматический лад непросто: игрок по складу своего характера оптимистичен и до последней секунды надеется на удачу. Для Фурмана же это было проще и естественней, потому что в этом правиле – вся его сущность.