И шахматам Фурмана это не грозило – ведь красота бессмертна. И шахматам Карпова тоже.
В заключение хочу возвратиться к тому, с чего был начат этот комментарий. К извинительному тону шахматных специалистов, уверенных, что реальный Фурман был значительно мельче его репутации.
Они не правы – и вот почему. Во-первых, они судили его по себе, а он был другой. У него были другие ценности, другая доминанта, другой взгляд на мир. Во-вторых, они не понимали природу силы Фурмана. Коллеги судили его работу, его стиль, его внутренний мир, его багаж лишь по спортивным результатам его «клиентов». Через игру «клиентов». Они находили «его» планы, «его» постановку партии, «его» ходы и говорили: вот – рука Фурмана. Потому что только так, только на таком – конкретном – уровне они могли его понять. А ведь его природа была совсем иной: Фурман имел счастливую способность растворяться в другом без остатка.
Он был почвой – тем тонким слоем, без которого земля не может родить. Он был катализатором – тем вроде бы нейтральным веществом, которое дает жизнь процессу творения. Он был талантливым человеком, значит, имел особый склад души, когда важен процесс, а не результат, когда важна истина, а не выгода, когда отдавать – это естественнейшая потребность, удовлетворение от которой не может сравниться ни с чем.
Глава пятая
Все настойчивее в мой рассказ стучится Корчной…
Это и неудивительно: с той поры, как я перебрался в Ленинград, мы стали встречаться регулярно – у нас сложились приятельские отношения; мы вместе выступали за сборную команду страны и играли в одних и тех же турнирах; наконец, на мою память о тех годах не может не накладывать отпечатка наше последующее многолетнее противостояние в борьбе за мировое первенство.
С Корчным у меня связано немало тяжелых минут, черных мыслей, разочарований и отчаяния. Но я бы не хотел этого забыть – ведь это такая же равноправная часть моей жизни, как и все остальные. И я не в претензии к Корчному: он был таким, какой он есть, не хуже и не лучше; и я всегда принимал его таким, каким он был; пытался понять… и даже простить все то зло, которое он мне причинил, – пытался, хотя это и очень трудно. И кое-чего в этом смысле достиг: в моем сердце нет к нему ненависти. Есть жалость. Есть сожаление: будь он другим, не столь вздорным и циничным, его жизнь сложилась бы куда счастливей. Но это сожаление по поводу Корчного-человека, а Корчной-шахматист реализовался вполне. Реализовался ровно настолько, насколько хватило его сил и таланта.
В шахматах он получил все, вот только чемпионом мира не был. Не судьба! Вначале этот орех был ему просто не по зубам; потом – когда зубы окрепли – оказалось, что еще крепче они у Спасского и Петросяна; когда же он и их превзошел – появился я… Это были лучшие его годы, но я рос быстрее, чем он креп. Я на этом настаиваю, потому что не раз приходилось слышать, мол, Корчному не повезло, что он встретил меня, когда его лучшая игра была уже позади. Ничего подобного! Лучшие годы Корчного приходятся именно на борьбу со мной, но я был сильнее, доказал это сразу и подтверждал свое превосходство еще много, много раз. Подтверждал игрой. Подтверждал в борьбе. И мне удивительно, что он до сих пор не может понять, что не люди, не обстоятельства – шахматы нас рассудили.
Я уже упоминал, как впервые увидел его. Это было во время сеанса одновременной игры, которой Корчной давал во Дворце культуры тракторного завода. Мне было десять лет; желающих сыграть – слишком много; поэтому мы с Сашей Колышкиным сели за одну доску. Из короткой и не вполне вразумительной лекции, которую прочел перед сеансом Корчной, я понял лишь одно: сейчас никто в шахматы толком играть не умеет, в них процветают зубрежка и безнравственность; и он, Корчной, мог бы добиться куда большего, но мешают козни и естественное отвращение к нечистоплотным соперникам, которых не выбираешь, которых посылает шахматная судьба.
Амбиций ему было не занимать. И не только в лекции, но и в игре. Он держался чрезвычайно энергично – энергично двигался, энергично переставлял фигуры. Его лицо улыбалось, но в глазах плавало ядовитое злорадство. Ему нравилась демонстрация собственной силы, нравилось уничтожать беспомощных соперников. В нашей партии он разыграл шотландскую, поразив меня и Сашу тем, что, выведя все фигуры и поставив ладьи по центру, он возвратил слонов на их места. Все же мы разобрались в его замыслах, и, когда нейтрализовали их, по предложению Корчного была зафиксирована ничья.
Спустя три-четыре года я увидал его опять. Это было в Подольске, на молодежном тренировочном сборе. Собственно о шахматах, об идеях и тенденциях он говорил мало. Старался нам понравиться околошахматными скабрезными историями и анекдотами. И опять жаловался на судьбу, на царящие в высоких шахматах низкие нравы. Тогда я впервые услышал подробности о сговоре на претендентском турнире в Кюрасао гроссмейстеров Геллера, Кереса и Петросяна, которые ради экономии сил мирно поделили свои очки. Возмущение Корчного было понятно, и все же мы, юные слушатели, оценили их неоднозначно; мы решили, что весь изобличительный пыл Корчного был вызван единственно тем, что эти трое не пригласили его в свою компанию…
Он никогда не занимал моего воображения. Его видение игры и постановка партии были мне чужды; я ощущал в них насилие; ни разу ни в детстве, ни в юности у меня не возникало потребности ему подражать. Для меня он просто был некой данностью шахматной жизни, непонятный и, честно говоря, не очень интересный мне человек. Для меня он существовал лишь в те минуты, когда я смотрел его партии.
Вот почему я был совершенно спокоен при первой личной встрече с ним: ведь это не имело отношения ни к моей душе, ни к моей судьбе. Конечно, я представлял, как высоко он стоит, но и себе я уже знал цену.
Встреча произошла незадолго до чемпионата мира среди юношей. Фурман сказал: «Давай съездим к Корчному. Он отлично играет в блиц, да и вообще тебе полезно с ним познакомиться».
И мы поехали в дом отдыха «Дюны», что под Ленинградом, где в то время Корчной отдыхал с женой Бэлой.
Он встретил нас барином. Внешне это ни в чем не выражалось, но я реально ощущал насмешливую пренебрежительность, чуть скрашивающую равнодушие. В первые минуты он почти не замечал меня. И в самом деле, кто я был для него, живущего у подножия шахматного трона? Плюгавый пацан, свежеиспеченный провинциальный мастер, каких каждый год во множестве штампует наша федерация. Мое соперничество и мой верх над ним могли ему тогда привидеться разве что в дурном сне. Его судьба была перед ним, но… «нам не дано предугадать»…
Как собаки при встрече обнюхиваются, так шахматисты при знакомстве садятся сыграть блиц. И мы не стали нарушать ритуала – сели тотчас. И я сразу повел в счете. Это и понятно: когда такая встреча – собираешься в кулак, бьешь сильно и точно. Корчной не сразу понял, что это не случайность, а показатель моего уровня игры. Еще две-три партии он никак не мог перестроиться, затем естество взяло в нем верх – и он буквально озверел. Он навис над доской, ничего не видел, кроме фигур, колотил ими так, что остальные подпрыгивали. От него пошла волна ненависти. Он весь ушел в шахматы, сфокусировав в них всю энергию, всю волю – без остатка. И добился своего: инициатива явно перешла к нему, он стал меня переигрывать. Тем более что я чуть сбавил, подумав: «Да если ты так все близко принимаешь к сердцу, если тебе так принципиально важно у меня выиграть – ради Бога, выиграй…»
Но тут вмешался Фурман. Улучив момент, когда Корчной на минуту отошел от доски, он шепнул: «Толя, ты видишь, который час? – Дело шло к полуночи. – Так вот, если ты хочешь, чтобы нас отвезли домой на машине, ты должен победить».
Так я узнал, что Корчной уважает лишь тех, кто сильней его. И тоже заиграл в полную силу. И переломил ход поединка: стал побеждать подряд, не отдав больше ни одной партии… (Читатель, наверное, помнит: ведь еще в школе Ботвинника после полуночи мне не было равных.)
Когда Корчному надоело проигрывать, Бэла села за руль «Волги» и отвезла нас домой.
А ровно через год мы уже сыграли первую серьезную партию – на первом для меня чемпионате страны. Уже по дебюту я попал в тяжелейшее положение, ценой неимоверного напряжения почти уравнял позицию, но удержать равенство не хватило сил – и я проиграл.