И выстоял. Общий счет – 3:3.
После матча у нас обоих были смешанные чувства. Ведь победа была всего в одном шаге, и каждый надеялся до нее дотянуться. Но не проиграли – и это смягчало досаду. Тем более мне: ведь я только-только стал гроссмейстером, и вот – свел вничью матч с претендентом! Правда, кроме нас двоих, об этом знали только наши близкие, но меня уже и тогда мало заботил дым мимолетной славы. Куда важней была собственная оценка, собственное удовлетворение; ощущение, что вот хорошо сделал дело, а мог бы и лучше, потому что в этих коротких шести раундах остался невостребованным огромный запас сил.
Кстати, и Корчному матч пошел впрок. Внеся коррективы в свою подготовку, он разгромил Геллера, не предоставив ему в матче практически ни одного шанса.
Так мы и жили.
Отношения то обострялись, если я в чем-то опережал Корчного, то приходили в норму. Я бы не назвал их дружескими, потому что это определение несет в себе заряд самоотверженности – качества, Корчному совершенно не свойственного, – но приятельскими они были наверняка.
Мы часто встречались у общих знакомых, часто играли в бридж (он и в бридже был агрессивен, но толком так и не разобрался в этой игре), иногда вместе готовились к соревнованиям, случалось – вместе отдыхали. Разве когда-нибудь забуду раскаленное подмосковное лето семьдесят второго года, когда мы сидели в Дубне и разбирали партии матча Спасского с Фишером, а вокруг горели торфяники, и в белесом небе стояла мгла, и дым разъедал глаза, и мы уже за полночь спускались к реке и купались в прогретой за день, почти неосязаемой воде голышом…
Бэла благотворно на него влияла. Рядом с нею он смягчался, пытался читать книжки, которые она ему подсовывала, ходил с нею в театры и концерты. Но и над книгой, и в театре, и в кино он откровенно скучал. Его мысли были заняты другим. Вот две самые популярные темы Корчного: 1) мне хотят сделать зло (мания преследования) и 2) где бы еще раздобыть денег. Помню, как из-за маленького выступления на телевидении, за которое он и получил-то, пожалуй, гроши, Корчной сбежал в день своего рождения от гостей. Ведь не ради же того, чтобы промелькнуть на экране, – в Ленинграде он делал это регулярно.
Корчной даже не пытался скрыть ни того, ни другого, и это удручающе действовало на окружающих. Ведь он уже давно не нуждался, мог позволить себе практически любые траты. Врагов же он плодил сам – вот уж к чему у человека действительно был талант.
Меня как шахматиста он выделял среди других. Я это замечал, но не думал, что это внимание имеет динамику. Открылось мне это случайно. Но вначале – маленькая предыстория.
К межзональному турниру мы готовились вместе. Чего у Корчного не отнять, так это того, что работает он над шахматами интересно и не жалея сил. И вот однажды к нам нагрянули знакомые, был хороший, веселый вечер, и кто-то предложил: давайте загадаем, кто будет играть в финальном матче претендентов, и, когда финальная пара определится, опять соберемся и откроем записочки.
Помню, я написал: Спасский – Петросян. Банально? Что делать! Я действительно был уверен, что именно они – сильнейшие из претендентов. Конечно, на мой прогноз накладывался весь мой пиетет перед ними, уважение к их огромному творческому багажу. Я их брал как творческое целое, не учитывая, что время-то идет, и люди меняются… Себя я не вписал, потому что действительно считал: это не мой цикл. Во-первых, я почти не имел опыта борьбы на таком уровне; во-вторых, считал, что основные соперники пока объективно сильнее меня.
Конечно, об этих записках все тотчас забыли; я – тоже. Но, когда определилась финальная пара – я и Корчной, – ко мне пришел наш приятель, забравший записки на хранение, и показал их все. Только в одной значилось: Корчной – Карпов, и написано это было знакомой мне рукой Корчного…
А не собирались мы прежней компанией потому, что теперь это стало невозможно. Дело в том, что, когда я играл последнюю партию своего матча со Спасским, и стало ясно, что я – финалист, Корчной, который вышел в финал несколько раньше, обошел в пресс-центре и в зрительном зале всех наших общих знакомых и каждому сказал одно и то же: «Вам придется выбирать, с кем – со мной или с Карповым вы впредь будете поддерживать отношения». Ничего более дурацкого, чем этот ультиматум, придумать было невозможно. Ведь каждому из этих людей были дороги отношения и со мной, и с Корчным, каждый из нас был частью их духовного мира и рвать по живому из-за какой-то, как они полагали, минутной блажи почти никому и в голову не пришло. Но потом оказалось, что Корчной не шутил. И этим бедным людям пришлось выбирать. Кто-то выбрал меня, кто-то Корчного. Я ни к кому не в претензии. Но, насколько я мог прикинуть, моя чаша людской приязни значительно перевесила корчновскую.
Впрочем, я немного забежал вперед. До этого матча с Корчным нужно было еще дожить, нужно было дойти, а самое главное – дорасти.
И как же помог мне в этом Фурман! Сколько раз я благодарил судьбу, что мне посчастливилось встретить его, заинтересовать его собою, чтобы потом на годы наши усилия слились в нерасторжимое целое… Кто знает! – был бы он жив сейчас – как бы сложились мои матчи с Каспаровым. Не знаю как, но все было бы наверняка по-другому. Потому что и я благодаря Фурману был бы другим. Наверняка год от года я бы продолжал расти и изменяться и обнаруживать в себе еще неизвестные грани. Сколь незабываемо было чувство новизны, которое охватывало накануне матчей с Полугаевским, Спасским, Корчным! И после матчей (правда, для этого нужно было еще и отдохнуть) оно возникало во мне снова, уже в новом качестве, я опять ощущал себя обновленным, все было словно впервые, все было интересным, и так хотелось эту новизну испытать в новой игре!.. А теперь стало привычным чувство, что все знакомо, все повторяется – и мысли, и ситуации, и разговоры.
Смерть Фурмана убила что-то во мне. Я как бы закрепостился и не мог расслабиться, чтобы впустить в себя новое, сделать его своим – и тем самым преобразиться. Отсутствие новизны рождает скуку, и только поэтому я не могу себя заставить работать так, как когда-то мы самозабвенно трудились с Фурманом.
Когда-то я надеялся, что Каспаров вернет мне прежний импульс, но этого, увы, не случилось. Он мне слишком понятен, в нем нет тайны, нет новизны, которую хотелось бы познать, ради которой стоило бы встряхнуться и по-настоящему взяться за дело. Я с ним, по сути, борюсь с помощью багажа, которой был наработан более пятнадцати лет назад к матчу со Спасским. Вполне хватает! И это очень жаль, да что поделаешь: только новая задача заставляет искать новые творческие ходы. А обновляться ради самого процесса обновления… Я думаю, так не бывает. Только внешний запрос рождает ответное внутреннее усилие. И даже философ, который вроде бы ищет истину ради нее самой, – даже он этим занят не ради своей прихоти, а в ответ на реальный житейский дискомфорт.
Все это наводит на грустные размышления: 1) когда появится действительно новая, достойная задача – смогу ли я ее узнать, разглядеть, понять? 2) не оказалась ли для меня смерть Фурмана тем роковым ударом, который разбил мою целостность? Вот уже десять лет прошло, десять лет я ее склеиваю – а все не то…
Фурман жил на окраине Ленинграда в маленькой двухкомнатной квартирке. 27 квадратных метров, да плюс кухня 4,5, а прихожую язык не поднимается приплюсовать: она была столь мала, что обычная стенная вешалка отхватила в ней половину, а на свободном пространстве можно было разойтись только впритирку и бочком.
Маленькая комната была спальней Семена Абрамовича и его жены; в большой – восемнадцатиметровой – была гостиная, книжные полки, рабочий кабинет, огромный аквариум с подсветкой и кислородным аппаратом; здесь же спал их сын.
За несколько километров от дома Фурмана, за серым полем, была огромная свиноферма, и, когда с той стороны дул ветер, дышать становилось нечем. Закупоренные окна не спасали – вонь просачивалась повсюду. Наглядная иллюстрация уникальных возможностей нашего обоняния, которое способно улавливать запах, если не ошибаюсь, даже при самых ничтожных количествах пахучего вещества, скажем одна молекула на кубометр воздуха.