Я садился возле своего дома на маршрутный автобус – и сходил на конечной остановке возле дома Фурмана. Очень удобно. И сколько же прекрасных часов мы провели в их гостиной за тем стандартным полированным раскладным столом! Шахматы у Фурмана были отличные: добротная доска, добротные, тяжелые, устойчивые фигуры, по форме соответствующие международному стандарту. Их приятно было взять в руки, но еще важнее, что, пользуясь ими, ты их не замечал.
Мы были во многом сходны: я азартен – и Фурман азартен; я игрок – и он игрок; я предпочитал процесс результату – и он любил процесс: и процесс игры, и процесс рождения мысли. Наконец, мы оба – каждый по-своему – были фундаментальны. Только во мне преобладал анализ, а в нем – синтез. В общем, мы не только понимали друг друга с полуслова, с полувзгляда, но и чувствовали друг друга, как самих себя. И потому работалось нам вдвоем удивительно свободно.
Впрочем, о фундаментальности есть смысл рассказать еще несколько слов, чтобы стала яснее сущность того, что нас отличало.
Когда я говорю, что у Фурмана преобладал синтез, я имею в виду его образное восприятие мира. Причем от образа Фурман практически не отходил; возможно – не хотел, хотя я готов допустить, что и не мог. По складу своего мышления.
Этим, кстати, объясняется одна связанная с ним загадка. Известно, что во время моих партий в претендентских матчах Фурман угадывал огромное большинство моих ходов. Значит, мое мышление было ему понятно, уровень доступен. Так в чем же дело? – играй сам в ту же силу, ходи так, как угадываешь, веди себя за доской, словно ты исполняешь мою роль, – и твои спортивные успехи будут на порядок выше, станут соизмеримыми с игрой и спортивными успехами чемпиона мира!..
Так нет же. Сев за доску, Фурман не мог имитировать меня. Хотя, наверное, хотел. Он так по-детски радовался любому своему спортивному успеху! И только из-за этого любил выступать вместе со мной в одних и тех же турнирах. Играя рядом со мной, он то ли заряжался от меня, то ли ориентировался на мою игру как на некий эталон, но даже мне становилось непросто с ним конкурировать. Стоило же ему поехать на турнир без меня – как он непременно проваливался.
Причина, думаю, в том, что, когда Фурман угадывал мои ходы, каждый из них был для него очередным естественным кирпичиком целостности, естественным поворотом образа позиции. Отсутствие ответственности обеспечивало свободу его мысли, и она поднимала Фурмана до его действительной высоты. Когда же он играл сам, обязательный анализ, обязательный счет вариантов убивал образ, а ответственность, необходимость самому принимать решение убивала свободу – и игра Фурмана становилась просто грамотной, просто крепкой, а по существу – банальной.
Теперь обо мне.
Когда я говорю о преобладании во мне аналитичности, это тоже не стоит воспринимать буквально, как расщепление, разделение на кирпичики. Нет, сущность здесь иная. Я понимаю анализ как процесс нахождения первородного зерна. Того самого, которое, получив возможность развиваться, рождает целостность.
Поясню на примере.
По-моему, я уже говорил, что мне легко даются игры. Все. Любые. Даются не в том смысле, что я легко научаюсь в них играть – это доступно практически каждому. Говоря «научаюсь играть», я имею в виду игру победоносную, игру со стабильным превосходством, с верным выигрышем.
В чем тут дело? А вот в чем: огромное большинство людей под игрой подразумевают только 1) участие в ней и 2) соблюдение правил. Первое – пассивно, второе – послушно. Так можно победить разве что случайно. Либо у таких же неумех.
Но, если среди играющих оказывается хотя бы один истинный игрок – все победы плывут к нему. Почему?
Потому что истинный игрок, впервые узнав игру, в первых же партиях как бы раскладывает ее по винтику, познает всю внутреннюю механику, и, когда начинает играть по-настоящему, способен из любой ситуации, сложившейся в игре, выжать максимум.
Его партнеры только соблюдают правила, он же сориентирован на принципы, которые заложены в игру. На внутренние законы, которыми она живет.
Значит, когда я говорил, что и Фурман был игрок, я имел в виду его открытость игре, его способность увлекаться ею, его азартность, без которой не возникает специфической атмосферы игры, без которой не возникает эмоциональный накал, зажигающий всех окружающих.
Но истинным игроком – игроком, сориентированным на принципы, он не был. Принципы он мог получить только готовыми, например – от меня. Но из вторых рук принцип теряет самую важную свою особенность: индивидуальность. Этим я хочу сказать, что хотя игра для всех одна, у каждого истинного игрока принципы игры свои. Соответствующие его вкусу, темпераменту, склонностям – соответствующие его личности. Эти принципы помогают ему выразить себя в игре. Значит, индивидуальные принципы игры – это как бы жизненные сосуды, которые соединяют игрока и игру в единое целое.
Все десять лет, которые мы проработали вместе, в часы досуга мы играли в карточную игру – сиамского дурака. И все десять лет я бил Фурмана нещадно, поскольку для этой игры мною создана целая теория, глубокая и эшелонированная. Фурман об этом знал; самолюбие не позволяло ему опуститься до прямых расспросов – как да что; но иногда он позволял себе спросить, почему я сыграл так, а не иначе, и тогда я ему открывал соответствующий принцип. Фурман немедленно брал его на вооружение, и в следующий раз – если не понимал моей игры – спрашивал снова. Я не темнил и не хитрил – выкладывал все как есть. Потому что был уверен: это не повлияет на результат игры. Под конец он жаловался: «Да что ж это такое? Ведь вроде бы я уже знаю все, что знаешь ты, а ты все равно у меня выигрываешь…»
А как же иначе! Ведь он пользовался не своими принципами. А между чужим принципом и истиной всегда есть люфт. Значит, чем больше прибавляешь газу – тем больше риска, что машина потеряет управление или развалится.
Я давно обратил внимание: у публики почему-то сложилось убеждение, что шахматный тренер обязательно умнее спортсмена, ответственней, лучше разбирается в теории шахмат, больше знаком с практикой. Вот только играет он хуже подопечного, хотя, по логике вещей, обладая столькими достоинствами, он и в игре должен превосходить. Публика считает тренера чуть ли не главной пружиной в этом рабочем дуэте. Как говорят в народе: куда шея захочет – туда голова и повернется.
Все это далеко от истины.
Во-первых, тренер – фигура желательная, но далеко не обязательная. Конечно, хорошему тренеру нет цены, но на худой конец шахматист может готовиться и самостоятельно. Как бы ни важна была подготовка (которая по силам и самому спортсмену), восемьдесят процентов успеха решаются в непосредственной борьбе с соперником (разумеется, если не считать модный в наше время вариант – домашний анализ, протянутый вплоть до победного финала). И первые великие шахматисты (в том числе и чемпионы мира), как известно, вполне обходились без тренеров; во всяком случае, без постоянных официальных тренеров.
Во вторых, ответственность за исход шахматного поединка лежит на игроке. Он несет этот груз сам, весь, до последнего грамма. Если он проигрывает, конечно, он может кинуть камень в тренера, мол, вот – насоветовал, я доверился – и скатил. По-моему, это и некорректно, и несерьезно. Любой человек может недоглядеть, ошибиться, увлечься. Но ты-то сам куда глядел? Ведь ты же не марионетка. Это тебе вся честь в случае победы, и там уж только от широты твоей души будет зависеть, захочешь ли ты поделиться с тренером и сколь щедрыми будут твои сердце и рука. И только тебе вся горькая слава побежденного. Кто сегодня помнит тренеров, скажем, Ботвинника или Петросяна? Но любой шахматный болельщик знает, что Ботвинник уступил первенство Петросяну, а Петросян – Спасскому.
Шахматы – это драма ответственности. Это испытание ответственностью. Вот почему многие талантливые шахматисты, знающие в шахматах все, что было известно в их время, не смогли стать выдающимися игроками; необходимость принимать ответственное решение за доской их раздавливала. Они – как буриданов осел, который, так и не решившись сделать выбор между двумя копнами сена, умер с голоду. Я думаю, что шахматный тренер – это нереализовавшийся игрок, который через посредство своего подопечного получает возможность участвовать в большой, лично ему недоступной игре. Он перекладывает ответственность на игрока. Вот почему Фурман угадывал мои ходы: он не только знал меня и не только был хорошим шахматистом, но – и это самое важное – он был свободен в выборе решения, которое я принимал, придавленный грузом величайшей ответственности (а каждый ход – это решение).