Выбрать главу

А ровно через год не стало отца.

Опять в марте. Опять без меня.

Вот уже десять лет я не могу освободиться от мысли, что был косвенным виновником его смерти. Врачи меня уверяли, что это не так, что онкология – дело не одномоментное, что болезнь долго подспудно борется с организмом, и то, что мы узнаем потом – это всего лишь гонг: остался последний круг. Но я-то помню, что болезнь взорвалась в его теле в дни, когда я, проиграв Корчному почти подряд три партии, оказался в ситуации края. И хотя я знаю, что у меня миллионы болельщиков (и сейчас ежедневно почта приносит десятки писем), но такого, как он, второго не было и не будет. Мы жили с ним одной душой, и, когда мне было плохо, я знал, что точно такую же боль в эти минуты ощущает и он. В действии, в пылу драки, как известно, боль практически не ощущаешь, зато со стороны она кажется десятикратно острее. Я думаю, это сопереживание и сразило отца.

Я говорю это с такой уверенностью, поскольку и понимал, и чувствовал его всегда необычайно ясно. Всем лучшим, всем добрым, что во мне есть, я обязан ему. Мне всегда было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что у него на душе. И ему, по-моему, тоже.

Ах, эта клиника, моя школа мужества и сострадания! Сколько раз сжималось мое сердце, когда я проходил этими, действительно, до боли знакомыми коридорами.

Опять был февраль, и опять я уезжал на турнир; только теперь – в ФРГ. Врачи меня уверяли, что отец еще крепок и вполне проживет до лета. Но камень с души эти слова не могли снять; наверное, я больше верил глазам отца, в которых читал близкий конец.

Но я заглушал это предчувствие словами, говорил ему: мы еще повоюем; а когда весной тебе станет получше, – непременно съездим в Златоуст, в родные места… Он поддакивал, поддерживал разговор, переводил его на мои дела и охотно смеялся моим вымученным шуткам.

В последний перед отлетом день мы погуляли довольно долго, потом к нему в бокс принесли обед, и я пробовал всю эту преснятину и посочувствовал ему: чего не претерпишь, ради здоровья… Потом я увидел, как усталость наваливается на него, и заставил его прилечь. Когда он закрывал глаза, лицо становилось серым и заострившимся.

Надо было уходить. Я ему сказал: ты держись, папа; я скоро вернусь, и вот увидишь – с теплом ты пойдешь на поправку. Он кивал, с трудом открывая глаза, и все держал, все не отпускал мою руку. Потом сказал: «Поезжай спокойно, я тебе обещаю держаться хорошо…» И только тогда его пальцы разжались.

Уже в дверях я еще раз оглянулся. Отец смотрел на меня большими расширившимися глазами. Он словно вбирал меня в себя. Он словно сливался со мной в последний раз.

Я понял, что он прощается. Прощается навсегда.

На турнире я успел сыграть четыре партии. Я каждый день помнил об отце, но вдруг что-то взяло меня за душу – я не то чтобы покой потерял – я места себе не находил, и наконец решился и позвонил врачам. Это был вечер 3 марта. Дежурный врач сказал: «Будет лучше, если вы сейчас прилетите в Ленинград». – «Что? Положение тяжелое?» – «Нет. Но будет лучше, если вы возвратитесь…»

Какие уж тут шахматы. Я объяснил организаторам турнира свои обстоятельства и сказал, что выбываю. К сожалению, на следующий день мне предстояла партия с Людеком Пахманом, и я наверняка знал, что он устроит из моего отъезда грязное политическое шоу. Так и случилось. Хотя его и предупредили, он явился в турнирный зал и демонстративно сел за столик и сидел за ним, пока не надоело, а потом кричал журналистам: вот что позволяет чемпион мира по отношению к нему, чешскому диссиденту. Но мне было все равно. Я все формальности решил мгновенно, попал на первый же самолет, мчался на такси из аэропорта прямо в больницу… но отца уже не застал в живых. И когда увидал людей, толпящихся у дверей его бокса, вдруг ощутил себя необычайно одиноким. Я остался совсем один…

Правда, слава Богу, жива моя мама, но огромная любовь ко мне мешает ей меня понимать. Мы тянемся друг к другу – и совершенно не можем быть вместе. А я по складу души семейный, коллективный, общественный человек. Мне почти необходимо, чтобы кто-то всегда был рядом. Прежде это был Фурман. Но, когда Семена Абрамовича не стало, его место (не в моей душе – в ней его место вечно, – но в моей жизни) стало вакантным. Я это не осознавал тогда; только впоследствии, анализируя ход событий, я понял, что именно подвигло меня на последующие действия. А тогда я просто решил, что пора обзавестись семьей. И женился на Ирине Куимовой.

Это не был скоропалительный брак. Я знал Ирину давно, почти пять лет, и год от году все больше убеждался, что она – именно тот человек, с которым я могу без опаски связать свою судьбу.

Почему я говорю «без опаски»?

Дело в том, что семья шахматного профессионала – это далеко не обычная семья. Постоянно разъезжая по турнирам, шахматист в общей сложности по полгода (а я – значительно больше) находится вне дома. Естественно, при этом разлаживается психологический контакт, исчезает потребность именно в этом человеке. И вторая не менее важная причина: эта семья постоянно испытывается на излом из-за стрессов, которые переживает шахматный профессионал. Когда он играет – это предельное напряжение, когда готовится к турниру – тоже все силы уходят на шахматы; наконец, когда терпит в турнире неудачу… Как бы он ни владел собой, это прорывается наружу; а ведь иногда и необходимо освободиться от накопившегося. И все эти нервные удары принимают на свое сердце жены шахматистов. Неудивительно, что не всякая захочет это терпеть.

Были и другие тонкости. Например, западные шахматисты часто ездят на турниры с женами. Организаторы смотрят на это спокойно, потому что обычно это не требует от них дополнительных расходов. Но наши спортивные чиновники, от которых и вовсе ничего не требовалось, этому препятствовали изо всех сил. Смысла в этом не было никакого, но они хотели показать свою власть, хотели подчеркнуть лишний раз, что шахматист – всего лишь беспомощная послушная фигура в их руках. Сейчас все иначе, сейчас и в этом вопросе мы подравнялись под западный стандарт, но я говорю о делах десятилетней давности, о годах застоя, когда даже чемпиона мира в любом мелком деле чиновники ставили в позу просителя. Значит, и для меня каждый выезд с женой превращался в целую проблему.

Короче говоря, наблюдая другие шахматные семьи, я все время опасался, что верное на первый взгляд дело из-за моего образа жизни может в любой момент стать ненадежным (и как показал опыт – предчувствия меня не обманули). Я рано стал материально независимым, по советским стандартам, даже весьма обеспеченным. Я привык к бивуачной жизни. А поскольку постоянно приходилось отбивать атаки очаровательных любительниц выгодно выйти замуж, то у меня даже выработался стереотип отторжения любых мыслей, связанных с браком. Материально этому ничто не препятствовало, но не было настоятельной внутренней потребности, ни разу не было чувства: без этого человека я нормально, спокойно жить не смогу.

Но ведь должно быть у человека такое место на земле, где он может отогреться, оттаять душой, где он может расслабиться, опустить иголки, перестать быть все время начеку. И когда не стало Фурмана, неприкаянность все чаще одолевала меня. Мысль о женитьбе лежала на поверхности. Ира меня устраивала во всех отношениях. Она была добра, терпелива, ласкова; она понимала меня и вроде бы доказала, что умеет ждать. Я решил, что от добра добра не ищут, – и мы поженились.

Женитьба никак не должна была отразиться на внешнем складе моей жизни – это подразумевалось сразу. И когда через год у нас родился сын, это наполнило мою душу огромным теплом – но опять же не отразилось на внешних обстоятельствах. Как и прежде, я был в постоянных разъездах, в игре, в делах. Но тут я начал ощущать, что в семье происходит что-то неладное. Я стал слышать, что слишком часто разъезжаю, а когда живу дома, то помощи от меня не дождешься… Что правда, то правда – я в домашних делах не большой умелец; зато я брал на себя абсолютно все заботы, связанные с материальной стороной жизни нашей семьи, а это в советской стране очень много… Но Ирина уже не слышала ни доводов, ни голоса разума. Она хотела, чтобы я был при ней, чтобы я сидел дома – как другие «нормальные мужья».