Мне нравится справедливость этой игры. Она никому не отдает предпочтения. Снова и снова я убеждаюсь: на чьей стороне дольше сохраняется гармония – тот и побеждает. Не число пешек и фигур – именно гармония, которая собирает в фокус всю энергию оставшихся бойцов, – именно она берет верх даже над численно превосходящим противником.
Мне нравится доброта этой игры. До самого последнего мгновения, до самого последнего хода она оставляет даже безнадежно проигрывающему его шанс. Тот, кто играет до конца, всегда может рассчитывать на счастливый исход, – это мне понятно.
Постепенно я самостоятельно открываю правила этой игры.
Не специально; если наблюдать шахматные партии из вечера в вечер, это происходит само собой. Просто в какой-то момент я начинаю понимать техническое исполнение почти любого хода (я не смог, а точнее сказать, не успел самостоятельно постичь только две вещи: рокировку и взятие пешки на проходе, – их растолковал мне отец), но конечный смысл этих ходов в партии мне еще далеко не всегда ясен.
Потом – словно изображение на фотографической печати – начинают проявляться принципы борьбы в этой игре. Тут мне проще: ведь у меня большой опыт шахматной войны в моей постели, и, сопрягая его с критерием гармонии, я начинаю доискиваться до смысла наблюдаемых мною ходов.
Понятно: пешки не только создают рисунок для всей картины, они – еще и почва, фундамент любой позиции. На них опираются, за ними прячутся, ими пробивают любые преграды. Но при этом чрезвычайно важно следить, как бегут точки через пешечные построения (если даже пешки разорваны, что не имеет значения, – главное, чтоб они не нарушали внутреннюю гармонию позиции, чтоб они были связаны общей идеей), как энергия сгущается в тех местах, где пешки островками вклиниваются в расположение врага и стоят насмерть.
И с офицерами знакомая история. Офицеры (почему взрослые называют их «слонами», я пойму еще очень нескоро), словно пулеметчики, должны занимать ключевые позиции, поддерживая оттуда свою пехоту. А уж если пулемет добирается до вражеского лагеря – можно не сомневаться, что именно там самое слабое место обороны.
Конница должна стоять в засаде – это тоже понятно. Она пугает не столько своей силой, сколько непредсказуемостью. И ее атаки – это чаще просто демонстрации. Но при этом нужно глядеть в оба, не пропустить момент, когда ей нужно трубить отход, потому что для врага нет большего удовольствия, чем, заманив твою конницу в ловушку, расстрелять ее в упор.
Турки (ладьи) казались мне тупыми и самонадеянно прямолинейными, избыток силы избавлял их от необходимости фантазии. Сила есть – ума не надо. Они уповали на свою массу, как мальчишки из нашего двора, которые все были значительно старше и крупнее меня, и потому ни в каких своих затеях пока не брали меня в расчет. Про турки было заранее все известно, поэтому я не любил, а только терпел их, да и то с условием, что они не злоупотребляют своей неуклюжестью. Впрочем, иногда их выкатывали в самую переднюю линию на прямую наводку, – и тогда у меня к ним появлялись и симпатия, и интерес.
Сложные чувства я испытывал к королевам.
В моей постельной войне для них не было места: они были беспомощны и легко уязвимы в схватке, любой переход по трясине одеяльного ворса был им не под силу; я даже не искал им роли. В той же игре, которую я наблюдал с отцовских колен, я не мог не оценить их удивительную способность организовывать вокруг себя шахматное пространство, их колоссальную энергию, с помощью которой они могли оживить любую позицию; наконец, я чувствовал, что их возможности потому и велики, что королевы как бы воплощают собой совершенство.
Но мою детскую душу смущала их очевидная элитарность. Я ощущал, что они из какого-то не моего, иного мира. Из другого теста.
Во время шахматной войны я легко перевоплощался в пешки и чувствовал, что это – мое. Мне импонировала их самоотверженность и готовность к самопожертвованию; в них – маленьких – я узнавал себя; в их стойкости и упорстве я утверждал себя, свой крепнущий характер. И когда я водил офицеров в бой, я наблюдал их как бы со стороны – мне никогда не хотелось в них перевоплотиться. Надо понимать, я уже тогда был воинствующим демократом.
А роскошь, вальяжность, царственная сила королев заставляли меня поневоле глядеть на них снизу вверх – и я не мог с этим примириться. Отдавая им должное, я ликовал, когда видел, что они не в силах пробить дружный пешечный строй; я торжествовал, когда пешка наносила смертельный удар этой шахматной Афине – и становилась на ее место, как бы топча ее прах. В такие минуты мне было не жаль той гармонии, которая при этом погибала. Я словно знал: истинная королева никогда не позволит себе погибнуть в начале игры, даже – в середине; она осознает свою ответственность хранительницы гармонии, свою цементирующую позицию функцию. И если она все же погибает – при этом должен быть нанесен врагу смертельный удар.
Наконец – король… Я долго не понимал его как цель, как приз. Это представление было напрямую трансплантировано из моих постельных войн в шахматную доску. И оно устраивало меня, пока я просто играл в шахматы, даже когда стал гроссмейстером. Но, готовясь к матчу с Робертом Фишером, сопоставляя его видение шахмат со своим, имея время не просто осмысливать конкретные шахматные позиции, чем профессионал занят большую часть своего рабочего времени, но и поразмышлять о шахматах, как о системе ценностей, – я понял, почему подсознательно фигура короля у меня всегда вызывала неудовлетворенность. Быть просто целью – для него мелко, быть жертвой – и вовсе глупо. Ведь он наделен не только исключительными полномочиями, но и исключительными возможностями. Другого такого бойца еще поискать. Если он – королева в миниатюре, значит, он тоже совершенство. А совершенство всегда обладает колоссальным энергетическим зарядом, следовательно – всегда служит организатором пространства…
Так я пришел к идее биполя в организации своей шахматной позиции. Когда в ней проявились два полюса – не только королева, но и король, – она получила новое сцепление и новую энергию. Значит – и целостность ее (близость к совершенству и способность самосовершенствоваться) стала порядком выше.
Впрочем, это отдельный разговор, к моему детскому становлению отношения не имеющий.
О том, как я был приобщен к шахматам, из зрителя стал участником игры, в нашей семье существует забавная легенда.
Напомню, что мне было отказано в этом праве из опасения, что шахматы могут стать чрезмерной нагрузкой для моих детских мозгов. Но – знать, как ходят фигуры, быть по призванию игроком – и не играть в шахматы?.. Это невозможно. И я стал играть сам с собою. Вначале только иногда – война, созданная мною и развивавшаяся вместе со мной, удовлетворяла меня вполне. Но в шахматах была неотразимость новизны и загадочность еще не познанного мною смысла. Я постепенно втягивался в них. Расставлял фигуры и ходил поочередно то белыми, то черными. Как это делал мой отец с друзьями.
Подозреваю, что первые десятки этих партий были калькой кроватной войны, просто вместо одеяла шахматы двигались, соблюдая правила, по черно-белым полям. Правда, пришлось слегка подкорректировать привычную стратегию: пешки не ходят назад, – этот принцип приучал к ответственности за каждый выпад моих верных солдат. Основной же план и действия остались неизменными, поэтому любое соприкосновение враждебных фигур заканчивалось кровопролитием. Поляна пустела с пугающей быстротой. Но когда с обеих сторон оставалось всего по нескольку воинов, и каждому теперь был особый счет, я умерял свой пыл и останавливался.
И начинал думать.
Потому что видел необходимость понять, каким образом у одной стороны сохранилось изрядное воинство, в то время как у другой – в два раза меньше. Значит, до этого я что-то делал не так?.. И я вспоминал порядок своих действий – ход за ходом, благо память позволяла, все в ней отпечатывалось с фотографической точностью. Очевидно, анализ не приносил результата, и суть своих ошибок я не мог ухватить, – такой вывод делать приходится, иначе как объяснишь, что и в следующий раз борьба на доске начиналась со столь же яростного смертоубийства.