— Пятый горн зажжен, — доложил я дежурному пожарнику.
Выйдя из конторки, я на минуту задержался возле дровяного горна и присел на высокий длинный стол, укрепленный на железных консолях вдоль стены цеха. Здесь уже сидел Степанов и рядом с ним молодой кочегар Шубеков. Они сидели молча. На стене конторки мирно тикали ходики, на циферблате их была изображена белка, щелкающая орешки. И дрова в топках щелкали, потрескивали, будто там поселилась целая стая огненно-рыжих белок. Все было как обычно. Только на карте Европы, на карте военных действий, пришпиленной к стене конторки, кое-что изменилось. Флажки, изображающие германскую армию, пришли в движение, продвинулись на запад. Они были воткнуты уже в Голландию, в Бельгию. В кружок с надписью «Роттердам» вчера впилась булавочка с немецким флажком. И даже во Франции, за рубчиками линии Мажино, появились первые германские флажки — там высадились парашютисты.
— Прокурочку делаешь? — спросил Степанов. — Мы тоже прокуриваемся. Кочегар на прокурке — что жених на прогулке… А я тут со штрафованным работаю, — Степанов кивнул на напарника. — Прикрепили ко мне штрафованного для исправления. — Он усмехнулся, глянул на ходики и приказал Шубекову: — А ну, штрафованный, подкинь-ка по три палки во все четыре… А ты бы к горну своему шел, — обратился он ко мне. — Злыднев проверить зайдет, а тебя на рабочем месте нет. Распустились, голубчики!
Сдерживая смех, зашагал я к своему горну. Там я начал хохотать, вспомнив эту дурацкую историю с Шубековым. Дело в том, что цеховой душ, расположенный за четвертым горном, кроме главного входа, имел второй вход, заколоченный. Эта заколоченная дверь выходила в глухой закуток за горном, куда никто не заходил и где лежали дрова. Шубеков проделал в заделанной двери порядочную дырку, и, когда девушки с мялок и молодые глазуровщицы приходили в душ, он подглядывал за ними. Однажды он через отверстие в двери бросил в одну из моющихся кусочек шамота, и в душевой поднялся страшный визг. Девушки нажаловались начальству, дыру в двери законопатили, а виновника происшествия тогда так и не нашли. Но Шубеков попался на Егорушке. Печник Егорушка — а ему было уже за сорок — очень любил рассказывать о своей мужской силе. Когда он, отдыхая, сидел где-нибудь в дальнем уголке цеха — а отдыхать он любил, — вокруг него всегда сбивался кружок слушателей. Конечно, только мужчин, потому что Егорушка рассказывал о своих любовных победах. Стоило его подначить — и он такое начинал плести, что одни смеялись, а другие отплевывались. И вот не так давно, когда Егорушка пошел мыться в душ, Шубеков не поленился сбегать на заводской двор, срезал там лозину, не поленился сходить к паропроводчикам и густо намазать конец прута суриком. Быстро выбив шпаклевку из старой дырки в двери душевой, он увидел Егорушку. Тот боком к нему стоял под душем и мыл голову. Шубеков всунул прут в дверь, размахнулся и хлестнул Егорушку пониже живота. Тот с воплем выскочил из-под душа в чем мать родила, пробежал по коридорчику, выбежал в цех и понесся по нему, крича: «Кровь! Убили! Убили!» В цеху шла разгрузка горна, на установке необожженного фарфора в капсюля работало немало женщин. Егорушка с криками ужаса пронесся среди них, опрокидывая по пути обичайки с сырым фарфором, выбежал на заводской двор. Там, при ясном свете, он очухался, разглядел, что на нем не кровь, а сурик, и стыдливо потрусил обратно в цех, в душ — одеваться. Жаловаться на это дело он не стал, но начальству и так стало все известно, и оно быстро дозналось, кто виновник этого происшествия. Шубекова хотели не то судить, не то просто гнать с работы, но потом дело ограничилось вычетом за преднамеренную порчу двери, а Степанов взял его на исправление под свою личную ответственность.
Пока я вспоминал это событие, одна из топок погасла. Я снова разжег ее, и в этот момент подошел Злыднев. Старик любил нагрянуть в неурочное время, проверить, все ли в порядке. Он был самым старым из ИТР и по стажу, и по возрасту. В фарфоре он прямо души не чаял, все на свете сводил к фарфору.
— Как идет прокурка? — спросил он.
— Нормально, Алексей Андреевич, — ответил я.
— Привыкаете к нашему фарфоровому захолустью?
— Привыкаю, — ответил я. — Не такое уж здесь и захолустье. И кино не хуже, чем и городе, — польстил я старику.
— То-то вы вчера из этого кино, которое не хуже, чем в городе, посреди сеанса ушли, — усмехнулся Злыднев. — Учтите, здесь каждый у каждого на виду… А эта Оля Богданова — очаровательная девушка, дай бог, чтобы ей порядочный человек достался, — неожиданно закончил он.
— А порядочных людей на свете разве меньше, чем непорядочных? — с некоторым вызовом спросил я.
— А бог его знает, кого больше, порядочных или непорядочных, — проговорил Злыднев. — Вот до седых волос дожил, а на такой вопрос ответить не могу… Вы еще что-то хотели спросить?
— Алексей Андреевич, а правда, что первый хозяин этого завода похоронен в фарфоровом гробу? — подбросил я старику интересный вопрос.
— Басня это, батенька, и технологическая чушь. Фарфор не любит ни больших плоскостей, ни углов. Гроб можно отформовать или отлить, но он не выдержит заданной конфигурации при обжиге, на каком осторожном режиме этот обжиг ни веди. Фарфор не для гробов, фарфор — для живых. Это материал будущего. — И, довольный, что дорвался до свежего слушателя, Злыднев завел свой вечный разговор о том, что металлы поддаются коррозии, дерево гниет, камень разрушается под воздействием атмосферных агентов, стекло хрупко и лишь фарфор — материал идеальный, и область его применения все время расширяется. Взять хотя бы электроизоляционный фарфор…
— Вот электрофарфор я уважаю, — перебил я Злыднева. — А все эти чашечки да сервизики — это все буржуазная отрыжка. Мне все равно, из чего чай пить — из фарфоровой чашки или из жестяной кружки.
— Это вы, батенька, по молодости лет, — возразил Злыднев. — Конечно, некоторые навели на фарфор этакий эстетический туман… мол, фарфор — это изящный, хрупкий материал, и место ему только в гостиной на горке. Но разве в этом суть фарфора! Он нужен и для чашек, и для масляных выключателей, а суть его в том, что это прочный, вечный материал, и притом рожденный не природой, а созданный человеком.
Высказав эти истины, Злыднев отправился дальше, а я приступил к переходу на паровые форсунки. Я подошел к стене, на которой, как стволы странных, гладких лоснящеся-черных деревьев, переплетались толстые паровые и мазутные трубопроводы. От них к горну, как ветки, отходили тонкие трубы. Латунные вентиля, как желтые блестящие цветы, торчали из черных переплетений. Когда я открыл большой, окрашенный в тревожный красный цвет главный паровой вентиль, белый круглый глаз манометра ожил: стрелка задергалась, задрожала, метнулась туда-сюда и остановилась на трех атмосферах. Затем я отвернул до отказа вентиль мазутной трубы и, надвинув на глаза очки-консервы, побежал к топкам.
Вскоре шесть рапир белого огня стали вонзаться в решетки из тугоплавкого кирпича. Но горн еще не прогрелся, и иногда какая-нибудь из топок «садилась», гасла. Тогда я подходил к ней и, наклонясь, надвинув кепку на лоб, на секунду перекрывал мазутный вентилек, а затем вновь отвертывал его. Раздавался глухой взрыв, из топки в лицо ударяла волна дымной гари, огонь снова вспыхивал. За час я наладил ход горна. Теперь все форсунки горели как одна. Они гудели оглушающе монотонно и жадно всасывали воздух из помещения. В свете пламени было видно, как пылинки, взвешенные в воздухе, неровно, толчками, будто сопротивляясь невидимой и непонятной им силе, плывут к топкам и исчезают в огне.
Я присел отдохнуть на табурет, снял кепку — ободок ее намок от пота, развязал шнурки защитных очков. Закурив, я стал вспоминать, как вчера провожал Лелю до ее палисадника. «И я по тебе буду скучать», — именно так она и сказала, я не ослышался. Мне стало неловко за свое счастье. В мире происходит что-то неладное, все кругом меняется, где-то там дороги забиты беженцами, Володька уходит в военное училище, — а ко мне подходит счастье… И вдруг мне показалось, что слишком уж хорошо все идет у меня в жизни последнее время. Слишком хорошо идет, чтобы хорошо кончиться. Не к добру такое везенье. Хоть бы какое-нибудь мелкое несчастье у меня произошло, хоть какая-нибудь неудача — тогда бы главное счастье было бы тверже.