Выбрать главу

— Не смей больше этого делать, — уже с улыбкой сказала она, — в лодке обниматься нельзя. Ты читал Кони?

— Нет, — признался я. — Слыхал про такого, но ничего не читал. А что?

— У него там описано одно судебное дело. В этой Ждановке один человек утопил свою жену.

— Ну, ты мне еще не жена, — ответил я, — так что я тебя не утоплю. Но читаешь ты очень много. Больше тебя читает только Костя.

— А как его прозрачная жизнь?

— Продолжается. Сегодня к нему должна прийти некая Л. Я боюсь, не вздумал бы он жениться. Тогда я останусь совсем один.

— Один? — спросила Леля. — А я?

— Я говорю не о том. Я говорю о другом. И сейчас-то в комнате только двое.

— Вот и причал, — сказала Леля. — Ты меня до дому проводишь, а потом я сяду работать. Мне уже дали на дом кое-что, весь вечер буду чертить.

Проводив Лелю, я пошел шляться по городу, чтобы попозже вернуться домой: ведь я же обещал Косте очистить от своего присутствия комнату до вечера. Выйдя на Неву, я постоял у сфинксов, по гранитным ступеням спустился к воде. Внизу, у подводного основания камней, колыхались тонкие темно-зеленые водоросли. Нева текла светло-серая, небо опять задернулось бездождевой сизоватой дымкой.

Не спеша пошел я мимо университета к Дворцовому мосту. На набережной было людно, кончалась пора отпусков и каникул. Немало симпатичных девушек попадалось мне навстречу. Но теперь я уже не думал, как прежде, что вот хорошо бы познакомиться с этой, и с этой, и с той, и вот еще с этой, что в берете. Девушки не стали хуже, а я не стал лучше — но теперь я шагал по городу как бы и один и не один. Где-то рядом невидимо шла Леля. Все теперь стало по-другому.

Да и сам город стал немножко другим. Пожалуй, он стал еще красивее. Я теперь видел его не только своими глазами, я теперь видел его сразу за двоих. Еще не так давно он принадлежал всем остальным — и еще отдельно мне. Теперь он принадлежал всем остальным — и еще отдельно двоим: Леле и мне.

Перейдя мост, я сел у Штаба на трамвай, поехал по Невскому, сошел у Владимирского. У меня были любимые и нелюбимые улицы. Дойдя до Загородного, я медленно, с удовольствием зашагал по нему. Это был очень уютный проспект, на таком проспекте можно жить, не заходя в квартиру. Просто поставь кровать на тротуар — и спи, и тебе будет тепло, и на душе будет спокойно, и никто тебя на этой улице не обидит. А ведь есть улицы неуютные, как больничные коридоры, их хочется проскочить, не глядя по сторонам.

В подвальном буфете, куда я зашел, было малолюдно и тоже уютно и хорошо. А пиво — холодное и свежее, а вареная колбаса — вкусная, что надо. Сидел я за крайним столиком возле открытого, но зарешеченного окна, выходящего на задний двор. За окном валялись потемневшие ящики и рассохшиеся бочки. Где-то во дворе, в чьем-то высоком окне, крутилась на патефоне пластинка: «Может, счастье где-то рядом, может быть, искать не надо?..» Я сидел, ел, пил, слушал — и думал: «Уж очень все хорошо идет в моей жизни. Не слишком ли все хорошо?»

* * *

Когда я часов в восемь вечера вернулся домой, дверь открыла мне Антонина Васильевна, одна из жиличек нашей квартиры, — инженерша, женщина серьезная.

— Костя дома? — первым делом спросил я ее.

— А разве не слышите? — задала она мне контрвопрос. — Загулял наш Константин Константинович. Неужели не слышно?

Я прислушался. Действительно, хоть на кухне гудели два примуса, издалека по коридору донеслись до меня звуки гитары и невнятное пение. Я понял, что прозрачная жизнь кончилась. Каждый раз, порывая с прошлым, Костя гитару свою прятал в шкаф, он считал ее греховным инструментом. Теперь он, значит, восстановил ее в правах.

— А кто у него там? Не девушка?

— Там у него дядя Личность, — грустно ответила Антонина Васильевна. — Хорошего не ждите.

Дядя Личность занимал большую комнату, но комната была пустынна. Ни вещей, ни людей. Мебель он давно продал и спал на голом матрасе. Жена и дочь от него ушли. Он сильно пил. Когда-то у него все шло хорошо, работал мастером на «Красном гвоздильщике», выпивал в меру. Потом его брат попал под трамвай. Тогда дядя Личность стал выпивать все чаще и чаще, и его стали понижать в должности все ниже и ниже. Теперь он работал на заводе «по двору», то есть подметалой, а в доме выполнял разные поручения. Это был тихий, добрый пьяница, он никогда не скандалил. Когда напивался, то ходил по квартире, негромко стучался в двери и тихо спрашивал жильцов: «Извиняюсь, личность я или нет?» Ему отвечали, что личность, и он вежливо кланялся и шел к следующей двери.

Когда я вошел в нашу изразцово-плиточную комнату, я увидел, что Костя возлежит с гитарой на своей койке, а за столом сидит дядя Личность. Одна поллитровка водки была уже пуста, другая опорожнена наполовину. В воздухе плотно стоял табачный дым. Плаката с самоагитацией против алкоголя на стене уже не было. ОППЖ (Обязательные Правила Прозрачной Жизни) тоже были сорваны со стены и валялись на плитках пола, среди окурков.

— Костя, значит, кончилась прозрачная жизнь? — обрадованно спросил я.

— Ну ее к черту! — сердито ответил Костя и, тронув гитарные струны, запел громким, но сиплым голосом:

Эх, да пусть играют бубны,И пусть звенят гитары,Сегодня цыгане, и сердце мчится вдальПляшите, смуглянки,На родной, полянке, —Для молодой цыганки мне ничего не жаль!

Костя пел с воодушевлением, и дядя Личность подпевал ему несмелым тенорком, а сам поглядывал на меня — ждал, когда я выпью и стану нормальным человеком.

— Пей, Чухна! Наливай себе по потребности! — вскричал Костя. — Довольно мы пили детский плодоягодный напиток! Будем пить водку! Я жестоко ошибся в ней!

— В ком в ней? В водке?

— В ней, в ней? В Любе, а не в водке! Она оказалась малоинтеллигентной. Ошибка! Ошибка! Я ей: «Ты хочешь жить по „Домострою“ — а она: „Это что, стройтрест такой?“ Я ошибся в ней! — Костя схватился за гитару и запел „Стаканчики граненые“. Потом встал, подошел к столу, и мы с ним выпили; и дядя Личность выпил с нами, а потом, пошатываясь, вышел из комнаты.

Костя снова возлег на кровать. Но играть на гитаре он уже не мог. Он долго лежал молча, а потом вдруг громко заявил:

— Ребята, похороните меня под раскидистым дубом! — Когда Костя сильно напивался, он всякий раз завещал себя где-нибудь похоронить — и каждый раз в новом месте. Иногда под тенистой елью, иногда в горах, иногда в широкой степи. В прошлом году, когда он ошибся в интеллигентной девушке Нине, он просил бросить его труп в море, а сейчас вот ему понадобился раскидистый дуб.

21. Осенью

Опять начались занятия. На занятия теперь ездили мы вдвоем: я да Костя. В техникуме все было вроде бы по-прежнему. Но кое-что изменилось. Все прошлые грехи спали с меня, как шелуха. С Амушевского завода пришло в техникум письмо, подписанное Злыдневым, где было сказано, что работал я хорошо, и даже высказывалась благодарность в адрес техникума за то, что в нем прививают студентам чувство дисциплины и ответственности. Письмо такое писать было вовсе не обязательно, это была, по-видимому, инициатива Злыднева. А может быть, кто-то из техникума послал ему запрос и натолкнул его на это благое дело?

Однако, войдя в Машин зал, где опять висела свежая стенгазета, я прочел в ней заметку за подписью «Общественник». Заметка называлась так: «Один из лучших».

«В то время как учебная дисциплина в техникуме еще не поднялась на должную высоту и еще имеются случаи хронической неуспеваемости, а также случаи игры на занятиях в чуждую, антисоциальную игру „крестики-нолики“, мы имеем право гордиться отдельными передовыми студентами, которые высоко несут знамя нашего техникума. Честь и слава тем студентам, которые добровольно отправились на Амушевский завод, чтобы там наладить производство и поднять его на новую высоту! Одним из лучших является…»