— Где же это он оставил свой любимый воскресный костюм? — зубоскалили вокруг. А он не знал, что ему делать — то ли закрывать рукой кровоточащую челюсть, то ли прикрыть срамное место. — Вот и очечки свои он где-то позабыл. А не худо бы еще раз послушать ученейшие речи про крестьянскую жизнь. Что же он не поправляет воротничок-то накрахмаленный? Что же он не выплясывает по-бабьи ножками, как привык Большейчастью выкаблучиваться?
Они унижали и мучали его больше двух часов. Потом толстыми пеньковыми веревками привязали к обугленному стволу, собрали вокруг полуобгоревший хворост, обложили ноги и туловище, облили резчика керосином и, рыча от удовольствия, подожгли. Убийцы знали, что он не имел отношения к пожару, и потому ревели и горланили все громче и громче, чтобы перекричать собственную совесть.
Случилось так, что в это же время Элиас вблизи Петрифельса высматривал своего исчезнувшего друга, ибо знал о его убежище. В ложбинке, однако, он не мог его отыскать, нашел лишь околевавшего кота Эльзбет да трутовик. Когда же повернул назад, слух его резанул ужасный крик. Поначалу крик напоминал жуткий хохот, но вскоре Элиас понял, что это предсмертные вопли человека. Расслышал Элиас и голоса убийц. И голос того, кто науськивал остальных, принадлежал Зеффу Альдеру. Зеффу Альдеру, его отцу. Отцу, которого он любил и который любил его.
И он встал как вкопанный, этот ребенок с обликом мужчины. Он до хруста сжимал пальцы, губы его посинели. И с губ слетало нежное и нескончаемое: «Отец мой, Господи, отец мой!»
Зима 1815 года
Покойников хоронили уже после Нового года, через девять дней после катастрофы. Это было связано с тем, что никак не могли отыскать тело Эдуарда Лампартера. Как ни прискорбно было рыться в пепле его сгоревшего двора, среди золы не обнаружили ни единой, даже обугленной кости. Единственное, что удалось найти, — фарфоровый чубук его курительной трубки. При виде этой находки Эдуардиха завыла от горя. Пять гробов стояли в церкви на хорах, ниже — четыре любовно сколоченных гробика для погибших при пожаре младенцев. Возле пятого гроба стоял стул с камчатной подушечкой, на которой лежал фарфоровый чубук Эдуарда Лампартера.
Боль скорбящих еще более обострилась оттого, что курат Бойерляйн оборвал неожиданно реквием, растерянно моргая, поглядел на прихожан и вдруг твердо решил, что ему надлежит совершить таинство крещения. Он двинулся к гробам и произнес слова, с которыми всегда обращался к крещаемым. После этого двое эшбергских мужчин, чеканя шаг, направились в Гецберг и доложили тамошнему священнику, что достопочтенного господина курата в Эшберге терпеть более нельзя. Словно громом пораженный, выслушивал священник подробности о пошатнувшемся душевном здоровье своего собрата. Покраснев до ушей и тихонько чертыхаясь, внимал он горькой правде. Он обещал помочь, грозился лично наведаться в Эшберг, а потом доложить обо всем в генеральный викариат. После того как священник благословил ходоков в восьмой раз — он тоже был в преклонных летах, — эшбержцы решили, что пора уходить, и, недовольно ворча и громко печатая шаг, отправились восвояси.
Жители, не подавшиеся к Рейну, с тупым упорством держались за Эшберг. Уже на Богоявление начали они поднимать из пепелища свои усадьбы. Хозяин трактира пустил их семьи на постой. Все долгие зимние месяцы более семидесяти человек бок о бок жили и спали в тесной трактирной зале.
А Зеффиха, бедная, горемычная женщина, вынуждена была там перенести свои третьи роды, на глазах у всех. Ее просьба хотя бы простыней завесить ложе роженицы пропала втуне. Мужчины бесстыдно глазели на разверстые ложесна, дети тайком сжимали кулачки, судорожно напрягались, будто хотели помочь тем самым вытолкнуть новорожденного. Несколько женщин разглядывали исцарапанные щеки роженицы. И вот по зале пробежал ропот. На свет появился, мол, ублюдок какой-то, при этом имели в виду идиотика. Бедная Агата Альдер, бедная Агата!
В ту пору, когда все вповалку спали в трактире, головою Элиаса всецело завладел образ глубокой страшной пропасти. Все, что мелькало в уме, падало в какую-то бездонную яму и умолкало без отзвука. У него был сильный жар, он обливался потом, а по утрам просыпаясь, не мог удержать слез, бегущих из слипшихся глаз. Потом он часами неподвижно сидел, не двигаясь с места, упершись взглядом в пол и даже не пытаясь поднять глаза. Его приходилось расталкивать, трясти за плечи, чтобы с его губ слетел хотя бы невнятный звук. Казалось, он больше не может ни слышать, ни говорить. Никто не знал, что он находится в шоке.