«Надо освободить машину, — говорила она себе. — Придет новый комбат. Новый комбат...» Эти слова не вязались. Если комбат, значит, Виктор, а не кто-нибудь другой. «А может, еще Виктор?» — робко спросила та, другая Наташа. «Глупая, глупая, — со вздохом отвечала ей первая. — Виктора теперь нет».
Подошел Вязников, сел рядом.
— Ну нельзя же, в конце концов, так. Можно и с ума сойти. Почему ты не поёшь вместе с нами?
Наташа подняла на него глаза — они стали еще голубее на пожелтевшем, осунувшемся лице.
— Ну, не петь... Это я, конечно, не подумав, бухнул. А так... — смутился Вязников. Что «так», он и сам не знал, и в досаде поскреб лоб. — Может, хочешь радио послушать? Москву хочешь послушать? — удивляясь, как это раньше не пришлю ему в голову, переспросил он. — Представляешь, сама Москва?! Я сейчас! — и он убежал.
«Жалеют, — безразлично подумала Наташа. — А машину надо освободить. Для нового комбата...»
Рядом присели Пастухов, Лимаренко, капитан Садовский. Ежиков протянул крохотный шестизарядный револьверчик и покраснел — он впервые в своей жизни делал подарок женщине.
— Возьми. Я его в тот день... у офицера с «тигра»... — И чтобы отвести Наташу от воспоминаний, на которые невольно толкнул ее, он спросил, принужденно улыбаясь: — Как игрушечный, правда?
Возвратившийся с переносной рацией Вязников, увидев в руках у Наташи револьвер, разъярился:
— Ну, Валька, и дурак же ты! Разве дарят оружие? А ты, Наум, чего сидишь? — набросился он на Садовского.
— Если бы я умел веселить людей и плясать, как Лимаренко, я бы всю жизнь только и делал, что веселил людей и плясал.
— Эх вы, типы! — сквозь зубы бросил Вязников.
— Не бойся, Юрий, стреляться не стану. Да из этой штучки вряд ли застрелишься, — сказала Наташа.
— Иди, разговаривай со своими мехводителями. Там тонкости не нужны, — не слушая ее и стараясь не поддерживать разговор о револьвере, зло выговаривал Вязников окончательно оробевшему Ежикову. И, улыбаясь, протянул Наташе наушники: — На, послушай: Россия!
На нее хлынул свистящий поток морзянки, говора, песен. Сквозь этот шум прорывался тонкий обиженный голосок: «...попрощался кое-как, шутки девичьей не по-ня-ал, недогадливый моря-я-я-ак...» Вязников перевел рычажок на другую волну.
«...Благодарность Верховного Главнокомандующего...» — чеканя каждое слово, раздельно произносил Левитан. И сразу будто пахнуло суровой, трудной и тревожной жизнью Родины.
«Как-то они там?..» — подумала Наташа, вспомнив встречу на вокзале, когда кавалерийская дивизия ехала из Забайкалья на фронт. В женщине, которую Наташа увидела тогда, почти невозможно было узнать красавицу тетю Зину.
Наташа два дня собирала в котелок и в выпрошенные у повара консервные банки свои завтраки, ужины, завертывала в бумагу куски хлеба. На одной из остановок перед Иркутском ее вызвал командир полка. Она побаивалась длинного усатого майора, и, когда он сказал, что ей следует получить на складе паек на четыре дня, у нее дрогнуло сердце: не берут на фронт, списывают из части... Но майор спросил: «У вашей тетки, кажется, много ребятишек?» И она поняла и, забыв поблагодарить майора, помчалась на склад.
Тетя Зина будто не верила глазам:
— Ой, сахар, масло! А это селедка? И даже чай! И консервы! — она смеялась, и плакала, и, торопливо рассовывая все по карманам и за пазуху, пыталась схватить Наташину руку для поцелуя, гнулась в низком поклоне:
— Родимая, доченька моя, век не забуду! А то Ганька опух, Любочка пластом лежит, у Левушки глазки не открываются, только Митюшка да Елена еще и двигаются-то.
Наташа видела, как хочется ей бежать домой, обрадовать, накормить детей, но вот так, сразу, неловко, неблагодарно. Оглядываясь на паровоз — скоро ли он загудит? — она рассказывала торопливо, глотая концы слов:
— Отец на работе, там же в депо, по три нормы дает, однако трудно: ведь одиннадцать человек нас-то, а кормилец, почитай, один. Все, как есть, переменяли на съестное, уж и на улицу выйти не в чем... — Она вдруг замолчала, огляделась, приблизила одутловатое серое лицо к самому лицу Наташи: — Детонька, родненькая, когда конец-то? Сколько нам еще это лихо терпеть?
— Скоро, скоро конец. Скоро, тетя Зина, — твердила Наташа и страстно, до острой боли в сердце, желала, чтобы тетка быстрее ушла.
Так и не удалось Наташе расспросить про маму, бабушку, дедушку — как они там, в Еланке? Поди, тоже голодают... «А сколько мне лет? — вдруг спросила она себя. — Через месяц будет двадцать... Разве только двадцать?.. Нет, я живу на свете давным-давно. Я помню голод в тридцать втором. Возвращение из Комсомольска-на-Амуре в Еланку. Колхоз, курсы трактористов. Банно-прачечный комбинат в Забайкалье. Трехсоткилометровый зимний переход дивизии до железной дороги, обмороженные ноги, руки, лица. Потом — фронт. Кровь, раны, гибель людей... И вот... Виктор. Не много ли для двадцати лет?.. Может, и много, но ты же мечтала быть крепкой и сильной. Жалела о том, что тебе не встречаются такие трудности, чтоб все — и силы, и сердце, и душа — наизнанку. Ты ведь сама искала трудностей, вспомни! Нет, ты не имеешь права раскисать, ты не должна, иначе я тебя возненавижу!»