Лес шумел глухо, рывками. Поскрипывала у корня сосна. В открытый треугольник входа порывы ветра забрасывали сизые туманные клубы дождя, и тогда солдаты и офицеры, чтобы не намокнуть, теснились ближе к танку.
— Споем! — предложил Виктор.
— Можно, товарищ комбат, — отозвался Федя Братухин.
Появился ящик из-под снарядов. Ротный, старший лейтенант Валя Ежиков, достал из люка баян. Сев на ящик, тронул басы и заиграл, то припадая к мехам щекой, то откидываясь назад, то качаясь из стороны в сторону.
Какое-то время слышалась только задумчиво-тоскливая мелодия баяна, резкие порывы ветра, шум листвы да поскрипывание сосны. Потом — и это показалось Наташе неожиданным — возник негромкий, чуть охрипший голос старшины Братухина, и из палатки медленно поплыл до слез, до спазмы в горле тягучий родной напев:
Федя пел, приподнимая свои белесые брови и закрывая, будто переносясь в далекие воспоминания, глаза. При этом он привставал на носки и, прижав шлем к тесно обхваченной гимнастеркой груди, вел мелодию ласково, бережно, словно нес на руках новорожденного.
Фигура у Феди Братухина невысокая, плотная. Настоящая старшинская, как обычно любил говорить лейтенант Ежиков. Крупная голова с челкой льняных волос над глазами вросла в могучую короткую шею. Круглые литые плечи. Крепкие ноги.
Что-то от могучей сибирской тайги и стремительной Ангары виделось Наташе в характере Братухина. Федя был тоже из Иркутска. Детский дом, в котором он воспитывался, находился в Лиственничном.
Лиственничное... Стоило Наташе про себя назвать это слово, как память мгновенно переносила ее в родную Сибирь, и ей уже казалось, что она слышит смолистый запах сосен, ощущает молочную сладость кедровых орехов, горьковатый вкус сосновых лучинок, вмороженных в литровые и пол-литровые круги молока. Это молоко с желтыми бугорками сливок вокруг лучинок возят на базар в мешках...
Песня воскрешала в памяти огромные, залитые теплым солнцем поляны цветов — только ромашек, только колокольчиков, синих, как Федины глаза...
Песня приносила с собой то сладковатый запах прохладных влажных ландышей и шелест листьев светлой березовой рощи, то обдавала теплым ароматом спелой земляники, то вздымала перед глазами метелицу из черемуховых лепестков, от запаха которых туманится, кружится голова.
И, как Федя, всю тоску по единственной своей бревенчатой сибирской деревушке, по тихому темному ельнику с ягодой-пьяницей у хрустального холодного ключа, по розовым цветущим полям гречихи и усатым пшеничным колосьям, по жутковато-мрачной сосновой роще с липкими шляпками маслят у стволов, по всему тому, что зовется Родиной, вкладывала Наташа в эту протяжную, грустную мелодию, плывущую медленно, как паутина бабьего лета.
Когда Федя заводил, все стояли не шелохнувшись и, казалось, не дышали. Потом все одновременно, словно их груди были спаяны в одну огромную грудь, глубоко вдыхали и осторожно, аккуратно касаясь губами слов, подхватывали:
Тянуть это последнее «ой» считалось особой прелестью. Но не у всех в легких был такой запас воздуха, чтобы соперничать с Наташей да старшим сержантом, пожилым радистом, которого все звали просто по имени-отчеству: Иван Иванович.
Иван Иванович напряженно глядел в Наташино лицо, боясь пропустить момент, когда одновременно с нею нужно округлить слово и закончить, будто обрубить, мелодию. Рыжеватые усы его, шевелясь, смешно никли книзу.
И еще тянул с ними песню до конца старшина Коля Летников — высокий крепкий парень, механик-водитель и командир танка с планшеткой погибшего лейтенанта на боку, в его фуражке. У своих яловых сапог Коля отворачивал голенища, и ушки сапог торчали у него, как ручки кувшина.
Голоса Наташи, Ивана Ивановича и Коли Летникова еще висели в воздухе, когда снова — и это снова было неожиданным — мягко, певуче, будто из глубины души, возникал негромкий, с приятной хрипотцой голос Феди Братухина. Произносил сначала поспешно, скороговоркой:
Потом вился медленно, все разрастаясь:
И снова — единый глубокий вдох и единый задумчиво-тоскующий негромкий голос всех подхватывал могуче:
Наташа пела, постоянно чувствуя на себе взгляд рядом стоящего Виктора. Пристальный и грустно-ласковый взгляд этот почему-то тревожил, заражал неясным беспокойством.