Звучат в эфире русские, украинские, французские слова. Кто-то поет. Кто-то играет на скрипке. Диктор-немец, захлебываясь, выкрикивает что-то про Россию. А что знает он о России?..
Боль, стиснутая наушниками, поутихла, и Наташа впервые за эту неделю уснула без страшных сновидении и мыслей...
Начальник штаба бригады подполковник Моршаков присел рядом с Садовским, долго, задумчиво смотрел на спящую Наташу.
— Так вот, друзья мои, — когда командиры собрались, негромко начал он, — формироваться будем здесь. А посему устраивайтесь. Копайте землянки. Валите лес. Чтобы все, как полагается. Работы начинать, не ожидая пополнения. Ты, капитан, — Моршаков прикрыл ладонью длинные тонкие пальцы Садовского, — командуй тут, пока замполит вернется из штаба армии с новым комбатом. Все... Ну, а... Наташа... Как она? — помолчав, спросил он.
— Неважно, — понизив голос до шепота, ответил Вязников. — Как немая. И смотрит в одну точку...
— Проснется, пришлите ее ко мне, — Моршаков медленно, тяжело поднялся с земли.
...Вечером Наташа сидела у Моршакова в машине. Здесь все было так, как и у них: столик, две табуретки, топчан. Над топчаном ковер. Точно такой же. Вместе покупали в военторге...
Моршаков откупорил бутылку, налил себе полный стакан, плеснул немного Наташе.
— Поминать Виктора будем.
От выпитой водки у Наташи как-то вдруг, сразу, закружилась голова, ковер косился то вправо, то влево.
— Смешно: ковер... в машине.
— Ковер? Какой ковер? А, чепуха! Ты слушай, слушай, что я тебе скажу. Ведь Виктор... он самый мой лучший, самый давний друг. Был... И я сам, понимаешь, сам... Я знал, я все знал. И я сам послал его на этот чертов перекресток. На верную гибель, а? Я знал, можешь ты такое понять? И ничего не мог сделать. Война, друг мой Наташа, война. Эх... Помни его, никогда не забывай твоего мужа, а моего лучшего друга. Какой парень, какой парень! Был...
Большой, словно отлитый из чугуна, с крупными грубоватыми чертами лица, сидел Моршаков, ссутулившись, слабый и рыхлый.
— Эх, стаканчики граненые упали со стола!.. — Он снова налил в стаканы водки. — За Виктора!
— Я не могу. От нее хочется биться головой об стенку. Но ведь это противно. Надо держаться. Надо держаться, Геннадий.
— А я все равно выпью. Не могу я не выпить за Витьку. — Он крупными булькающими глотками опорожнил стакан. Бросил голову на руки. — Эх, жизнь солдатская!.. А тебя, Натка, я переведу в штаб. В бригаду. Ты частица Виктора. Ты должна жить. Будешь машинисткой...
— Что? Машинисткой? Да ты спятил! Уйти из батальона, в котором воевал, которым командовал Виктор? Это же мой, понимаешь, мой, родной батальон!
Совсем недавно, перед наступлением на Львов, Геннадий сидел в их крытой машине, и его большая рука со вздувшимися венами вот так же лежала на столе. Прощаясь, Виктор накрыл руку Геннадия своей.
«Боже мой, это же было всего десять дней назад! — удивилась Наташа. — Десять дней...»
Бережно взяла она руку Моршакова, к которой прикасался Виктор, прижала к своему лицу. Рука была мягкая, чуть теплая и влажная и совсем не сохранила прикосновения сухой горячей руки Виктора.
— Обидно, — вздохнула Наташа и поднялась. — Ну, я пойду.
— Он тебя любил, Натка. Я-то знаю, как он тебя любил, — сказал Моршаков.
— Любил, не любил... Все. Конец моей жизни.
— Что? — Он просверлил ее жестким взглядом и грохнул кулаком по столу так, что заплясала посуда. — Не смей! Я... разрешил себе. Имею я, черт возьми, право напиться? Один раз. Не в бою, а вот тут? Я имею такое право. А ты — не смей! Заруби на носу — ни рыдать, ни голосить я тебе не позволю. Витька, он терпеть не мог унылых. Эй, Арутюнян! — позвал Моршаков ординарца. — Проводи Крамову в батальон!
Усатый, неопределенного возраста, Арутюнян, освещая жужжащим фонарем тропинку, выговаривал:
— Ай, нехорошо, ай, нехорошо! Женщина пила водку — нехорошо, стыдно. Про конец жизни сказала — стыдно. Война — люди сильный должен быть.