Нам, нам.
Детская память короткая, я почти о ней не вспоминала. Нет, вру: вспоминала. Когда мы только переехали в нашу деревню, мама с папой стали заниматься домом, со мной не играли и никуда меня не отпускали. Мне было скучно, и я много плакала, что скучно и не с кем играть.
Я плакала по куклам, уютному детству, комнатке с кучей игрушек, чтению и прогулкам с папой, красивым платьям, сшитым мамой, нашим занятиям рукоделием.
И хорошо помню, что как-то ночью заплакала именно по ней. Мне было одиннадцать, и я вдруг поняла, что, будь она со мной, все было бы как раньше – наши перешептывания по ночам, наши игры, смешные тайны от родителей, придуманный нами свой собственный язык… и даже по кукле с фарфоровым личиком мы плакали бы вместе.
Папа ездил, искал ее.
Я осталась совсем одна на всем свете.
Надо собираться – завтра выезжаю за Наташей.
1949.
24 февраля.
Сегодня утром она мне крикнула:
– Ты не имеешь права!
– Я – твоя мать, – крикнула я в ответ.
– Мать! Ты бросила меня в деревне в войну, на умирающих деда и бабку!
Я замерла.
– И до того! – продолжала она выкрикивать, – я помню, как тогда постучала к тебе в стекло, а ты выскочила и отправила нас домой – поздно вечером, осенью! Ты все время меня отталкивала, я хотела с тобой поиграть, или чтобы ты мне почитала, а ты всегда была занята чужими детьми! А этому сопливому мальчишке, когда у них отца убили, ты даже песенку пела! А мне…
Вот как она все это видит.
Наверное, надо было обнять, успокоить, объяснять – я же учительница и умею работать с детьми. Но я почему-то взяла плащ и вышла из дому.
Она хорошая девочка, хорошо учится, даже в газете ее пропечатали, очень активная в пионерской работе, звеньевая. Очень спортивная: летом в лагере получила первое место по бегу, зимой катается на лыжах, коньках. У нее много подруг, к нам часто приходят девочки.
А от меня она так далека.
Я уехала в сорок четвертом, а ее забрала в сорок седьмом. Я плохая мать, наверное. Но у меня не было жилья, я ютилась в общежитии политработников, постоянно бывала в разъездах, для работы мне выделили большой участок, постоянные лекции, агитации, подготовка мероприятий, потом послали в областную партшколу. Я писала ей, посылала деньги, как-то купила на рынке матроску. Ехать туда я не могла – наша деревня находится в страшной глуши, после войны надо было оформлять пропуск, да и отпуска мне долго не давали. А когда дали, тогда же вручили путевку в санаторий, под Ленинградом. Я так тогда устала, болела, что согласилась взять эту путевку.
А к ней не поехала.
Когда умерли родители, я собралась за ней. В доме никого не было, я побежала к соседям, и она встретила меня во дворе – такая неожиданно большая, высокая, в коротком платье. Она меня сразу узнала, я обняла ее, а она просто стояла, не прижималась, ничего.
Я понимала, что она от меня отвыкла, что она горюет по бабушке и дедушке, но в душе чувствовала страшное отчаяние… и одиночество!
Мы собирались в спешке, мне надо было скорее возвращаться на работу, и даже на кладбище я сбегала одна, поцеловала деревянные кресты и сразу вернулась обратно.
Сейчас я думаю, что надо было взять ее с собой. Не знаю, смогу ли я когда-то оказаться около их могил, сможем ли мы когда-то побывать там вместе с Наташей?
Мы вернулись в Ленинград, я хлопотала о комнате, и мне ее дали – в деревянном доме на самой окраине, почти за городом уже. Наташа оказалась совсем неприспособленной – печку топить не умела, постирать на себя не могла, все за нее делали дедушка и бабушка. Я прибегала в холодный дом, принималась готовить, стирать, а она сидела на кровати, завернувшись в мое старое пальто, и читала.
Я устроила ее в школу, и там она стала быстрее развиваться, принялась за домашнее хозяйство. Стало полегче, но… мне всегда кажется, что она моет полы и накрывает на стол потому, что пионер должен помогать дома… а вовсе не потому, что она заботится об уставшей матери.
Второй год я веду родительский кружок, рассказываю родителям о том, что с детьми надо все время разговаривать: по вечерам, за ужином, в выходной день.
И я сама пыталась разговаривать, но так уставала, что просто язык не шевелился, а сейчас она и сама говорить и слушать не рвется.