Лето пробежало спокойно. Подошла осень. Чаще выпадали дожди. Просеку уже расчистили. На барже привезли трубы для бурильщиков. Вскоре они должны были приехать, посмотреть просеку, и тогда девчат переведут на другое место работы. Так как делать было нечего, то подруги часто уезжали в деревню на день-два, и Феня оставалась одна. Днём спала, вечером долго не могла заснуть. Уходила к берегу Енисея, туда, где большой камень лежал наполовину в воде, садилась, обхватив колени руками, и сидела тихо, не шевелясь. Над головой носились стаи уток, гусей, они собирались в дальний путь. Кружили крикливые чайки, опускаясь ночевать на середину Енисея, так как боялись берегов. Незаметно от тайги наплывали сумерки. У прибрежных кустов стлался туман. Когда уж совсем темнело, то всё равно и слева и справа доносилось хлопанье крыльев, что-то фыркало, шлёпало по воде. Невидимые стаи птиц со свистом проносились чуть ли не над головой, где-то там опускались на воду.
А она сидела и сидела, не желая шевельнуться.
И вот однажды, сидя так, она почувствовала, что продрогла, хотела подняться и пойти спать, как услышала позади себя тяжёлое дыхание. Кто-то дышал. Феня оглянулась и увидела Баринова. Он стоял голый по пояс и молчал, опустив руки. Она хотела вскрикнуть, вскочить, но не смела сделать ни то, ни другое. Баринов молча взял её на руки и отнёс в палатку.
В эту ночь Бурсенко слышал с того берега крики. Выходил к воде, прислушивался. Но крики не повторились. Утром он с одним из рабочих переплыл к девушкам и увидел такую картину: на середине палатки девушек лежал в луже крови голый Полтора Ивана. Он лежал на животе. Когда его перевернули, то увидели на груди, там, где сердце, узкую, длинную рану. Баринов был мёртв. Искали Феню, но нигде не нашли.
Прежде я несколько раз бывал в Строгалеве. В прошлом году побывал ещё раз. Погода стояла солнечная, жаркая. Когда вошёл в деревню, на улицах не было ни души. Нужно было где-то остановиться, оставить чемодан и отправиться на поиски начальника отряда геодезистов. Пройдя одну улицу и никого не увидев, я перешёл на вторую. Здесь увидел впереди себя девушку, которая несла воду на коромысле. Девушка среднего роста, стройная, с большим узлом густых чёрных волос. Она шагала легко, стараясь ступать сухими загорелыми ногами по одной линии, чтобы не расплескать воду. Меня обогнал мальчишка лет десяти. Пробегая мимо девушки, он крикнул:
— Клавдия! Твой начальник приехал!
Девушка вздрогнула, остановилась и внимательно смотрела на мальчишку. Но тот как ни в чём не бывало побежал дальше.
Я подошёл ближе, девушка оглянулась, и я отметил по лицу, что это не девушка, а женщина. Лицо у неё тёмное, узкое. Над чёрными сросшимися бровями собрались морщинки. Чёрные раскосые глаза смотрели на меня с ожиданием и даже с каким-то испугом. Поздоровавшись, я сказал, что ищу, где бы переночевать.
— Можно у меня, — сказала женщина, — правда, детишек много, но изба большая. С вами больше никто не приехал?
— Нет, никто, — сказал я.
Прошли к избе. Поднимаясь по ступенькам крыльца, она спросила:
— Вы из Москвы?
Покачав отрицательно головой, я сказал, что не из Москвы, а из Ленинграда.
Очутившись в избе, я удивлённо оглянулся. Стены ровно и аккуратно оклеены голубыми обоями и завешаны картинами. Прямо напротив двери висит большая картина с прозрачно-голубой врубелевской девушкой. Прежде я видел её в музее, то есть там, где не удивляешься ничему, а восхищаешься. В музее я почему-то больше обратил внимания на сочетание голубого и тёмных тонов, ясно передающих прозрачность и чистоту образа. Но здесь одежда девушки и фон выполнены грубее, и внимание притянули большие тёмные глаза девушки, которые выражали укор и просьбу, боль и жалость. Рядом с этой картиной ещё копии Айвазовского, Репина, Шишкина. Картины выполнены на полотне, и очень хорошо, если не считать, что кое-где они не дописаны и недописанные места обрезаны.
Сразу же бросилось в глаза убранство комнаты. Дощатый пол выскоблен и чисто вымыт. «Тёмные» комнатные углы, которые в других избах обычно захламлены или заставлены сундуками, пусты и чисты. У окна тумбочка, а на ней приёмник с батареями. На окнах свежие белые гардины. Повсюду в больших стеклянных банках хвойные ветки, собранные букетами…
Прожил я несколько дней у Клавдии Петровны. И все эти дни наблюдал, как хозяйка каждое утро умывает своё мужичьё, одевает в чистенькое, а вечером заставляет ребят мыть ноги и умываться. Посуда в этой семье как у городских людей: на каждого мальчика по тарелке, вилке, у каждого своя чашка. И причём применяется всё это в деле не от случая к случаю, а ежедневно, как будто всё время, как существует изба, в ней жили эти предметы. И ещё я заметил: что бы хозяйка ни делала в избе, чем бы ни занималась, она то и дело выглядывает в окно, выходящее на дорогу, и мельком внимательно смотрит вдоль неё. И возникало впечатление, будто и хозяйка, и эта комнатная чистота, и картины постоянно кого-то ждут — вот— вот должны приехать дорогие гости.
На ферму ходит Клавдия Петровна только четыре раза в неделю: в понедельник, среду, четверг и субботу. В остальные дни занимается своим хозяйством и детишками.
При мне в один из очень жарких дней приехал директор совхоза. С утра ходил по ферме, проверял наличие сливок, масла, тары для упаковки масла. Ругался на неопрятность в молокосливной. Потом заглянул в избу Клавдии Петровны. С кряхтением и ворчанием ввалился в избу, уселся на стул, который едва не развалился под ним, и проворчал:
— Клавдия, дай-ка попить чего-нибудь холодного….
Она принесла из погреба кувшин холодного молока, и Червинин выпил всё молоко за два приёма. Выпив, оглядел картины и заворчал:
— Эх, Клавка, Клавка, если б не столько детишек у тебя, взвалил бы я на тебя всю ферму… Руководила бы… Всучил бы и спокоен был… А то в сливной опять грязь развели… Питомник для мух, а не ферма.
Он помолчал, огляделся, будто впервые здесь был, с удовольствием потягивая свежий прохладный жилой воздух избы.
— Надо же было тебе собрать этакий детский сад! Сдай ты их в интернат томиловский. Нынче заканчивают его. Самой будет легче.
Клавдия Петровна стояла у стены, сложив на груди руки и печально улыбаясь.
— Ты и скажешь, Иван Иваныч! — заметила она. — Уж какой ты ни есть директор, а всё одно мужик, так и есть мужик. Пойди, сдай своих!
— Я не про твоих, дурёха. Я про Ольгиных.
— А мне теперь все одинаковы.
Директор помолчал.
— Так. Ладно… Заходил к Ефиму — нет его, подлеца, дома. В тайгу на ночь подался. Вернётся — передай: бычков пусть готовит к отправке в Енисейск. Требуют. Баржа на днях подойдёт.
— Ладно.
Поднявшись, директор спросил:
— Что там — вестей никаких нет?
Она покачала головой.
— Нету, Иван Иваныч.
Директор напялил на голову картуз, попрощался и вышел.
Вечером Клавдия Петровна снова рассказывала о Фене, о себе. Она не верила, что Феня где-то могла пропасть, и ждала её. Вспомнила Охлопкова.
— Пошто мне на него обижаться, — закончила Клавдия Петровна рассказывать, — я — то сама какая-то шальная была. Брёвна избы казались позолоченными! Беда… Ну да что ж… Вот теперь о себе и не думаю. Жду Феню. Не пропала она — это я знаю… Как пустят у нас электричество, может, и он заедет когда — посмотреть на своего Митю. От Москвы сюда в нынешнее время много ли дней езды?
1961