Концептуализм, постмодернизм, Деррида, соцарт, инсталляция — это позавчерашний день. То есть, собачкой можно лаять, но это уже не актуально. Постмодернизм был востребован для разрушения тоталитаризма — но рушить уже нечего: все давно разрушено, стоим среди развалин. Сталина ругать приятно, но тиран помер шестьдесят лет назад.
Хорошо бы теперь построить что-нибудь.
Во все века у всех народов считалось, что новое слово приходит яростно и шумно — поскольку новое рождается от недовольства старым. Так возникли движения — «Буря и натиск», «Рассерженные молодые люди», «Новые Дикие».
Новое велит старому потесниться, наступает на ноги; новое предъявляет счет.
Но сегодня затевают новое дело с установкой: не сказать лишнего, не обидеть оппонента. Вежливо не иметь обидных убеждений, хотя высказаться приятно.
Происходит это так.
Ласковый педераст, застенчивый вегетарианец и климактерический либерал организуют вежливый кружок и намерены взорвать общественную жизнь. Выходит вперед оратор-заика и тихим голосом сообщает, как он провел выходные на даче.
Проходит сонная конференция Полит. ру: «Появление нового в современном обществе». Знакомые, немного просветленные лица; ораторы, не просыпаясь, говорят о том, что главное — создать новый язык. Зачем язык? Куда этот язык засунуть? Собрание заканчивается, новаторы идут кушать и спать.
Схожая тягомотина везде.
Старые пердуны и молодые вялые юноши отвечают на вызов времени.
Мухи дохнут от свободного слова.
Досадное неудобство момента состоит в том, что «старым», которое необходимо свергнуть, является уже не тоталитаризм. Сталин и тоталитаризм были врагами позавчера. Тридцать лет назад их надо было столкнуть с корабля современности, чтобы сказать новое слово. А сегодня это не «старое» уже. Сегодня это уже древнее. Старым является вчерашнее представление о свободе и либеральный дискурс.
Вот это и надо объявить вчерашним днем; требуется дать хорошего пинка всем этим инсталляциям с бантиками. Надо глотнуть водки для храбрости и сказать, что музеи современного искусство — унылое дерьмо, вроде архитектуры семидесятых годов. Надо набрать в грудь воздуху и стать на секунду смелыми — как того и требует нонконформизм.
Но грубить либеральному унылому оппоненту — невежливо.
Поэтому продолжают грубить покойному тоталитаризму, разрывают могилы, соколом налетают на пепелища.
Не думайте, что «новые вялые» — это лишь российское направление в искусстве — это везде сегодня так.
Одухотворенные полусонные лица, светлые пустые глаза. Эти люди собираются стать новаторами, но боятся испортить отношения с пенсионным фондом.
Одинокая старость менеджера (18.11.2012)
Свобода, как нас научили ее понимать, — ведет к вымиранию западного мира.
Такая свобода не лучше чем несвобода, а гораздо хуже.
На востоке это поняли давно, но сегодня стало понятно везде.
Свободу и прогресс истолковали как менеджмент; последние семьдесят лет Европа по сути была менеджером в мире: ничего не делала, суетилась — но выглядела прелестно.
Ни религии, ни философии, ни искусства, ни семьи, ни революции, ни промышленности Европа уже не производила, — хотя беспрестанно напоминала о том, что эти продукты в принципе существуют, а Европа их полномочно представляет.
То есть, искусство как бы имелось, называлось «концептуализм» и «второй авангард». И семья как бы существовала, в виде гражданских и однополых браков и партнерских отношений. И революция в разжиженном виде присутствовала — в виде протестных демонстраций против войны в Ираке и налогов.
Но все это было не самой продукцией, а образцами, которые менеджер по продажам достает из чемоданчика. Желаете искусство? Вот, извольте, концепт, он напоминает о том, что некогда было рисование.
Европейская философия постмодерна — есть ни что иное, как посредничество между бытовой моралью обывателя и категориальной философией.
Императивного бытия нет, но договорились считать, что безответственная жизнь и есть философия.
Искусство концептуализма — это простая договоренность считать каляку-маляку произведением, на том основании, что каляка-маляка напоминает о существовании настоящего искусства.
Абстракция — есть менеджмент в отношениях с религиозным искусством: достигнута договоренность, что приватный духовный мир может состоять из полосок и загогулин. Общее представление о горнем требует внятного рассказа, но частный мир обывателя выражает сумбурная, зато собственная, духовность.
Детей не заводили именно потому, что дети — это реальность, а все реальное есть помеха для пост-модерна. Партнерские отношения и «поиск себя» — именно этим и занимались люди, освобожденные навсегда.
Картину и роман ненавидели так же пылко, как детей, просящихся на горшок и мешающих зажигать в клубе авангардистов. Реальная продукция в чемоданчик менеджера не помещается.
Финансовый капитализм был соглашением делать из бумаги бумагу — и одновременно считать, что бумага воплощает ценности, которые тем временем производят.
Но менеджерами были все поголовно. Бумага собиралась воплощать ценность искусства, в то время как в обмен на бумагу давали другой клочок бумаги, на котором было написано, что эта загогулина представляет искусство.
Менеджер богател и жирел, а то, что и у него дети не родятся, считал поправимым: как-то оно само устроится. Вместо картин у нас будет Бойс и Кабаков, вместо книг — Википедия и Акунин, вместо страны — куча нарезанной бумаги, а вместо детей тоже что-нибудь придумаем, какого-нибудь потешного зверька заведем. Зато — свобода!
Вон на соседних улицах как плохо живут — что, в Ирак захотели?
Страх обуял менеджера, когда на соседней, крайне бедной улице население удвоилось: бедняки вообще плодятся стремительно, им время для игры в гольф беречь не надо.
И вдруг стала понятна болезненная вещь — без детей плохо. Картины, романы, философия и сделанный своими руками табурет — это тоже проходит по ведомству детей, переходит от поколения к поколению.
Попробуйте передать по наследству инсталляцию из какашек.
Надо что-то делать. Ведь обидно умирать.
Вот нарисованные картины живут веками, написанные романы люди читают тысячелетиями, цветные дети бегают по улицам и смеются.
Хорошо бы договориться с Богом как-нибудь так устроить: мы Ему кучу нарезанной бумаги — а Он нам бессмертие.
На смерть фантастики (27.11.2012)
— Высшая мера наказания, что это значит? — спросил Эренбург Учителя.
— Поскольку приговорить нас к бессмертью не в их силах, вероятно это банальный приговор к расстрелу.
Когда Хулио Хуренито пришел в мир, реальность была настолько властной, что утопия перед реальностью меркла.
— Погибнуть за идею я не могу, — говорил Хуренито, — придется умереть за сапоги.
Гвоздь в сапоге в то время был кошмарнее фантазии у Гете.
Никакая сказка не могла угнаться за рабочим проектом в России, в Испании, в Германии, в Италии, в Мексике.
Жанр утопии-антиутопии был менее фантастическим, нежели рабочая жизнь. Фантазеры выдумывали телескрины, а реальные люди реальными руками соединяли Белое море с Балтийским.
Реализм исчерпал себя в войне. Стало настолько реально, что эту реальность невозможно знать и помнить.
Наступила долгая пора фантастики — сначала светлой и милой, потом научно-технической. Вместо того чтобы думать о захвате рынков на Земле, люди стали думать о перемещении общества в космос, туда, где рынка не будет.
Потом настало время пост-модерна, т. е. эстетической эклектики — так люди выкраивали себе яркое бытие из снулой реальности, это тоже была разновидность фантастики.
Потом появился финансовый капитализм — новая утопия безкризисного развития.
Реальность жила тихо — а фантасты сочиняли небылицы.
Концептуалисты, авангардисты, портфельные инвесторы и авторы космических одиссей делали все, чтобы не знать реальности.