Появились сочинения по поводу «другой культуры», «культуры-2», оппозиции и авангарда. Это были неплохие сочинения, остроумные и неуязвимые. Попробуйте-ка поспорить с остряком по поводу уместности острот: немедленно выяснится, что вы стоите на ретроградных позициях тоталитаризма. Так была сформирована новая идеология — и появились комиссары. Они говорили о том, что идет новое, актуальное, радикальное. И люди боялись спросить: а что это значит? Актуальное — это что такое?
Так возникла унылая школа московского концептуализма — паноптикум пожилых мальчиков и их бойких кураторов. В те годы во всяком учебном заведении, готовящем бесконечных инженеров, находились остряки, отточившее свое мастерство в курилках под лестницей, — они и стали творцами нового типа, Это была группа вечных юношей, ничего не умеющих и немного знавших, но со смешинкой во взоре, с постоянной ухмылкой и привычным подскоком. Они были неспособны написать подряд два абзаца, продумать мысль длиной в десять сантиметров, нарисовать кошку — но им объяснили, что умений от них не требуется. По самоназванию это была интеллигенция, но интеллигенту отныне не требовалось доказать свою роль знаниями: требовалось иное — бесконечный капустник. Почему же вот эта публика — интеллигенция, возмущались иные. Скептикам предъявляли учебник Михаила Бахтина, пособие по народно-смеховой культуре, объясняли, почему данный недоросль — не просто балбес, но интеллигент с позицией. Рассказывали про скоморохов, жонглеров, трубадуров, объясняли про две культуры. Оригинальную работу Бахтина не читал почти никто — это довольно вязкий текст — но индульгенцию, выписанную Бахтиным, выучили наизусть. Смейтесь и обретете свободу. Бахтин ничего подобного не писал (про это речь ниже) — но так он был услышан.
Вышучивали стереотипы и штампы бытия — делали это крайне однообразно. Как и следовало ожидать, борьба со штампами стремительно превратилась в однообразный бесконечный штампованный продукт. Собственно, оригинальным может быть лишь создание нового образа — но шутка, по определению, есть вещь вторичная по отношению к объекту шутки. Образов концептуализм создавать не мог — и не собирался. Это была дисциплина вторичная. Сегодня фигурантам под шестьдесят, это все те же пожилые подростки, состарившиеся в вечном капустнике. Они так же шутят, хотя пора задуматься о вечном.
Московский концептуализм и в могилу сойдет с кукареканьем на устах. Спаяла группу нелюбовь ко всему, что серьезно: к живописи, к литературе, к философии и к истории. Тень не может любить знания, поскольку первым знанием будет знание о природе тени.
Страстная ненависть ко всему серьезному и всему первичному осталась главным достижением культуры-2 — это понятный синдром тени. Тень ненавидит предмет, ее образующий. А сама тень предметом стать не в состоянии — она навсегда пуста.
Здесь произошла важная смысловая подмена — отчасти в подмене повинен теоретический пост-модернизм, но подлинного эффекта добилась практика пост-модернизма.
Рефлексией стали именовать деструкцию, иными словами, предметным действием стали называть эффект отброшенной тени.
А это некорректная подмена.
Рефлексия предполагает независимого носителя данной рефлексии, то есть реальный образ, отдельного субъекта, наделенного независимыми свойствами и независимой реальностью и способностью к суждению. Это независимое суждение и является рефлексией мира — чтобы его произвести, необходимо быть. Вне образа — нет, и не может быть, рефлексии. Но тень не представляет из себя отдельной реальности, тень сама по себе не есть самостоятельный субъект; тень — не образ. Тень лишь уплощает существующий образ, переводит образ в ничто. Этим и занимался, в частности концептуализм. Ни оригинальной живописи ни значимого словесного творчества концептуализм создать не мог, как не мог создать даже индивидуального образа художника — явлен парад унылых пожилых фантомасов. Возьмите любого, дуньте — там внутри пустота. Он автор ничего, это тень тени.
Тень десакрализует образ — а собственной реальности тень не создает.
Шутка и высмеивание есть по определению — тень серьезного слова, даже тень тени — ибо само высказывание уже есть интерпретация идеи.
Если следовать логике Платона, чувственное воплощение идеи в предмет — есть «тень» идеи, но здесь возникло нечто обратное — а именно: отброшенную предметом тень объявили идеей. Подмену эту произвела философия пост-модернизма, а московский концептуализм довел это противоречие до абсурда.
Так возникло властное царство теней, отброшенных смыслами — но собственного мира тени не создали.
Тень нуждается в субъекте, ее отбрасывающем, но и ненавидит этого субъекта — за первичность. Это ненависть спонтанная, вспыхивающая к любой законченной и самодостаточной форме. Не только картина умерла, не только роман не нужен, но любое серьезное вызывало легкий приступ тошноты, милую зевоту — и остроту, остроту, остроту в ответ. Так они все шутили и шутили, пожилые юмористические юноши, симулякры искусства, конферансье русской культуры.
Стайки молодых людей, называвших себя концептуалистами, не придумали ни единой концепции (так сложилось, что концептуализм не продуцирует концепций), но занимались тем, что разрушали идеологические табу. И это было очень важной, карнавальной работой. Тогда появилось понятие «акция» — артистов звали на площади, на улицы, производить действия, коллективно пошутить, сделать что-либо нелепое и смешное. Это должно было противостоять табу социалистического коллектива.
Юноши ездили на природу, вешали между деревьев смешные лозунги, фотографировались, смеялись — безобидная, в сущности, деятельность. Эту деятельность стали называть контр-культурой, актуальным творчеством.
Сначала шутили над социальными табу и это было смешно, потом они шутили над идеологией и это было здорово, потом стали шутить над культурой и это стало глупо, потом стали шутить над страной и это стало противно. А потом стали шутить над народом — и это сделалось отвратительно. Народа, вроде бы уже и не было в природе — где он, этот самый народ? Носители смеховой народной культуры — это ведь отныне интеллигенты!
Однако народ тем временем продолжал существовать. Его страна распалась, его нищенские сбережения обратились в пыль, его будущее сделалось сомнительным — но народ все еще жил. Народ еще посылали на войны — в Чечню, или в Абхазию, или в Приднестровье. Народ привычно продолжали убивать — взрывая дома, лишая пенсий, отключая электричество. Причем делал это не злокозненный президент и его коррумпированная клика — а так сказать, вся система вещей, именно принципы блага, которые исповедовала городская потребительская община — финансовый капитализм, рынок, корпоративные истины.
Можно ли оставаться носителем «народно-смеховой культуры» и одновременно быть включенным в систему корпоративного правления? Можно ли быть скоморохом, зовущим к тожеству финансового капитализма? Этот вопрос благополучно разрешен на лондонских эстрадных концертах оппозиционной куплетистики — да, скоморох может быть не левым, но правым. Но меняет ли это суть скоморошества — это вопрос открыт.
По идее, смеховая культура должна выражать сочувствие угнетенным и осуждение угнетателей. Но произошел моральный сбой: среда потребителей шутила, но осуждать систему вещей не хотела — шутливые акции были плотью от плоти акций финансовых, концептуализм стал официальным языком финансового капитализма, а вечная шутка — сделалась чем-то вроде дежурной улыбки банковского клерка.
Над народом скоморохи финансового капитализма шутили не со зла. Бенефициары шутливых акций ничего другого не умеют: могут или острить — или кусаться, если значительность острот поставлена под вопрос. Это довольно нелогично: если разрешено высмеивать официальную культуру, то должно быть разрешено высмеивать тех, кто высмеивает официальную культуру: академиков осмеяли, теперь пошутим над теми, кто их высмеял, но этого уже нельзя. Шутки объявили «неприкасаемым запасом» второй культуры, то есть, идеологии. Так возникло неожиданное развитие теорий Бахтина и Ленина — появилась «анти-народная смеховая культура», идеология нового времени.