Солнце, солнце…
Солнце, солнце,
божественный Ра-Гелиос,
тобою веселятся
сердца царей и героев,
тебе ржут священные кони,
тебе поют гимны в Гелиополе;
когда ты светишь,
ящерицы выползают на камни
и мальчики идут со смехом
купаться к Нилу.
Солнце, солнце,
я — бледный писец,
библиотечный затворник,
но я люблю тебя, солнце, не меньше,
чем загорелый моряк,
пахнущий рыбой и соленой водою,
и не меньше,
чем его привычное сердце
ликует
при царственном твоем восходе
из океана,
мое трепещет,
когда твой пыльный, но пламенный луч
скользнет
сквозь узкое окно у потолка
на исписанный лист
и мою тонкую желтоватую руку,
выводящую киноварью
первую букву гимна тебе,
о Ра-Гелиос, солнце!
V
Отрывки
Сын мой…
Сын мой,
настало время расстаться,
Долго не будешь ты меня видеть,
долго не будешь ты меня слышать,
а давно ли
тебя привел твой дед из пустыни
и ты сказал, смотря на меня:
«Это бог Фта, дедушка?»
Теперь ты сам как бог Фта,
и ты идешь в широкий мир,
и ты идешь без меня,
но Изида везде с тобою.
Помнишь прогулки
по аллеям акаций
во дворе храма,
когда ты говорил мне о своей любви
и плакал, бледнея смуглым лицом?
Помнишь, как со стен храма
мы смотрели на звезды
и город стихал,
вблизи, но далекий?
Я не говорю о божественных тайнах.
Завтра другие ученики придут ко мне,
которые не скажут: «Это бог Фта?»
потому что я стал старее,
тогда как ты стал походить на бога Фта,
но я не забуду тебя,
и мои думы,
мои молитвы
будут сопровождать тебя в широкий мир,
о сын мой.
Когда меня провели сквозь сад…
Когда меня провели сквозь сад
через ряд комнат — направо, налево —
в квадратный покой,
где под лиловатым светом сквозь занавески
лежала
в драгоценных одеждах,
с браслетами и кольцами,
женщина, прекрасная, как Гатор,
с подведенными глазами и черными косами —
я остановился.
И она сказала мне:
«Ну?»
а я молчал,
и она смотрела на меня, улыбаясь,
и бросила мне цветок из волос,
желтый.
Я поднял его и поднес к губам,
а она, косясь, сказала:
«Ты пришел затем,
мальчик,
чтоб поцеловать цветок, брошенный на пол?»
— Да, царица, — промолвил я, —
и весь покой огласился
звонким смехом женщины
и ее служанок;
они разом всплескивали руками,
разом смеялись,
будто систры на празднике Изиды,
враз ударяемые жрецами.
Что за дождь!
Что за дождь!
Наш парус совсем смок
и не видно уж, что он — полосатый.
Румяна потекли по твоим щекам,
и ты — как тирский красильщик.
Со страхом переступили мы
порог низкой землянки угольщика;
хозяин со шрамом на лбу
растолкал грязных в коросте ребят
с больными глазами,
и, поставив обрубок перед тобою,
смахнул передником пыль,
и, хлопнув рукою, сказал:
«Не съест ли лепешек господин? "
А старая черная женщина
качала ребенка и пела:
«Если б я был фараоном,
купил бы я себе две груши:
одну бы я дал своему другу,
другую бы я сам скушал».
Снова увидел я город, где я родился…
Снова увидел я город, где я родился
и провел далекую юность;
я знал,
что там уже нет родных и знакомых,
я знал,
что сама память обо мне там исчезла,
но дома, повороты улиц,
далекое зеленое море —
все напоминало мне,
неизменное, —
далекие дни детства,
мечты и планы юности,
любовь, как дым улетевшую.
Всем чужой,
без денег,
не зная, куда склонить главу,
я очутился в отдаленном квартале,
где из-за спущенных ставен светились огни
и было слышно пенье и тамбурины
из внутренних комнат.
У спущенной занавески
стоял завитой хорошенький мальчик,
и, как я замедлил шаги, усталый,
он сказал мне:
«Авва,
ты кажешься не знающим пути
и не имеющим знакомых?
зайди сюда:
здесь все есть,
чтоб чужестранец забыл одиночество,
и ты можешь найти
веселую, беспечную подругу
с упругим телом и душистой косой».
Я медлил, думая о другом,
а он продолжал, улыбаясь:
«Если тебя это не привлекает,
странник,
здесь есть и другие радости,
которых не бежит смелое и мудрое сердце».
Переступая порог, я сбросил сандалии,
чтобы не вносить в дом веселья
священного песка пустыни.
Взглянув на привратника,
я увидел,
что он был почти нагой,
и мы пошли дальше по коридору,
где издали
звучали бубны навстречу.
Три раза я его видел лицом к лицу…
Три раза я его видел лицом к лицу.
В первый раз шел я по саду,
посланный за обедом товарищам,
и, чтобы сократить дорогу,
путь мимо окон дворцового крыла избрал я,
вдруг я услышал звуки струн
и, как я был высокого роста,
без труда увидел в широкое окно
его:
он сидел печально один,
перебирая тонкими пальцами струны лиры,
а белая собака
лежала у ног, не ворча,
и только плеск водомета
мешался с музыкой.
Почувствовав мой взгляд,
он опустил лиру
и поднял опущенное лицо.
Волшебством показалась мне его красота
и его молчанье в пустом покое
полднем!
И, крестясь, я побежал в страхе
прочь от окна…
Потом я был на карауле в Лохие
и стоял в переходе,
ведущем к комнате царского астролога.
Луна бросала светлый квадрат на пол,
и медные украшения моей обуви,
когда я проходил светлым местом,
блестели.
Услышав шум шагов,
я остановился.
Из внутренних покоев,
имея впереди раба с факелом,
вышли три человека,
и он между ними.
Он был бледен,
но мне казалось,
что комната осветилась
не факелом, а его ликом.
Проходя, он взглянул на меня
и, сказав: «Я тебя видел где-то, приятель»,
удалился в помещенье астролога.
Уже его белая одежда давно исчезла
и свет от факела пропал,
а я все стоял, не двигаясь и не дыша,
и когда, легши в казарме,
я почувствовал,
что спящий рядом Марций
трогает мою руку обычным движением,
я притворился спящим.
Потом еще раз вечером
мы встретились.
Недалеко от походных палаток Кесаря
мы купались,
когда услышали крики.
Прибежав, мы увидели, что уже поздно.
Вытащенное из воды тело
лежало на песке,
и то же неземное лицо,
лицо колдуна,
глядело незакрытыми глазами.
Император издали спешил,
пораженный горестной вестью,
а я стоял, ничего не видя,
и не слыша, как слезы, забытые с детства,
текли по щекам.
Всю ночь я шептал молитвы,
бредил родною Азией, Никомидией,
и голоса ангелов пели:
«Осанна!
Новый бог
дан людям!»