— Когда я занялся продажей открыток, посланных тобой из Сеула, откуда ни возьмись, появился Юнсу (как он только узнал?) и предложил делать такие открытки здесь, а сам вызвался быть моделью. Я никогда не смогу забыть выражение лица этого сукиного сына в тот момент. Мерзко улыбаясь, он, казалось, был готов кинуться на меня и вцепиться мне в глотку. Я, сжав зубы, сказал «Договорились!» Однако я же профессионал. Я держусь подальше от женщин. А то ведь здоровье ухудшится. Возможно даже этот лицемер желает моей смерти. Но с чего бы это мне умирать?
Он выдавил из себя улыбку. А у меня снова выступил холодный пот, уже второй раз за время моего приезда на родину. Почему-то всё время казалось, что этими своими словами он пытается меня подколоть, мол, и ты такой же. В довершение всего меня добило то, что на фоне этой его улыбки все мои терзания, словно маска чучела, потеряли всякий смысл, а я стал напоминать сам себе бурундучка, крутящего без остановки свое колесо. В жизни случается множество кризисов, но улыбка Суёна означала поистине настоящий упадок. Но, честно признаться, я почувствовал, как Суён постепенно освобождает меня от угрызений совести за то, как я жил в прошлом, и меня отпускает это смутное, как туман, но всё же явно живущее во мне чувство вины. Это было какое-то едва уловимое успокоение. И вместе с тем это не означало, что моё презрение к Суёну улетучилось. Но что с того? Какой смысл в этой ненависти?
Осень того года заканчивалась. Почти всё время до наступления одиннадцатого месяца по лунному календарю, когда пронизывающий ветер начинает задувать всё сильнее и сильнее, я проводил в комнате Суёна. Юнсу тоже заявлялся с самого утра. Он действительно ненавидел Суёна, но правдой было и то, что Юнсу завидовал Суёну, как заявил мне сам Суён при нашей первой встрече. Однако дело было не только в Суёне, но исходило ещё из собственного эгоизма Юнсу, поэтому он явно свою ненависть не проявлял и от нападений воздерживался. Даже если и предположить, что это зависть, то она не была серьёзной. Это больше напоминало ревность, как если бы Суён вдруг написал какое-нибудь произведение и перещеголял бы Юнсу, тем самым вторгнувшись в мир литературы, который Юнсу считал своим. И хотя он и не упускал случая поддеть Суёна, его попытки особым успехом не увенчивались. Суён, словно свернувшийся в клубок больной ёж, всегда был готов защитить себя. Этакая игра эмоций. Как бы то ни было, со стороны всё выглядело вполне мирно — они смотрелись, как лучшие друзья, а так как к ним присоединился и я, то это их ещё больше примирило. Через несколько дней после моего приезда я как-то привёл с собой за руку Хёнги, так что и он болтался вместе с нами. Мне было отрадно наблюдать, как день ото дня Хёнги менялся, становился бодрее.
— Что ни говори, а я живу в мире, отличном от вашего, с другими измерениями. И так как я живу в мире тьмы, который вам знать не дано, то я по крайней мере на одно измерение выше вас.
Он даже проявлял красноречие, подбрасывая шутки, типа: «Вот гляньте, гляньте туда! Там ангел летит!». Доходило до того, что даже когда он изредка отпускал крепкое словцо, я с улыбкой закрывал на это глаза. А всё потому, что он жил в обнимку с самой что ни на есть неподдельной скорбью. И хотя иногда, когда мы оставались с ним вдвоём, он, пряча лицо, просил меня: «Чону! Будь другом, отведи меня к морю!», это было не более, чем привлечением внимания. И напоминало то, как влюблённые время от времени проверяют друг друга, тревожась, не угасли ли чувства любимого, нарочно спрашивая (совсем не имея этого в виду): «А может, уже расстанемся?» И точно также, как не существовало в этом мире таких влюблённых, которые бы покупались на это, так и меня не могли обмануть эти ложные проверки Хёнги.
И всё же… О, эти звуки тхунсо[72]! Этой поздней осенью, когда я сидел, прислушиваясь к тоскливому завыванию ночного ветра, до меня вдруг доносились, словно принесённые этим ветром звуки тхунсо, на которой тихонько играл Хёнги. Это означало, что идёт слепой массажист. Закутавшись в одеяло и чувствуя, как всё уносится вместе со стремительными порывами ветра, я начинал думать об отзвуках этой флейты, и перед глазами вставал Хёнги с его чёрными очками, прячущими за собой печаль, а его мольба «Чону! Будь другом, отведи меня к морю…» начинала звучать крайне настойчиво, словно крик отчаяния, и не было никакой силы вынести это. И тут я обнаружил, что возвращаюсь к тому же состоянию, которое испытывал в Сеуле, когда не мог отличить правды от лжи. На самом деле, уже будучи дома, я всё ещё не мог ни на что решиться. Шёл день за днём, а моя жизнь растрачивалась не на добрые дела, как хотелось бы. Если жизнь (хороша она или плоха) можно назвать высшим проявлением искусства (хотя для меня это пустой звук), то значит и искусство тоже исчезло. Легко считать, что великий человек на этом свете — это тот, кто без конца повторяет: «Всегда умей начать всё сначала!», однако при этом выходило, что придётся слишком много взвалить на себя.