Прощание с дамой произошло накануне пропажи галош, что лишний раз напомнило Колкину о вреде холостячества. Была бы жена — она вместе с ним, держа галоши в хозяйственной сумке, потопала бы до комендатуры, чтоб затем вручить мужу эти самые галоши.
Чрезвычайно задумчивый (что уже бросалось в глаза) Колкин оказался однажды в военно-морском госпитале на Корабельной стороне, привел сюда своих матросов на внеочередной и скрупулезный осмотр. На крейсере «Сенявин» у двух матросов, расписанных по боевой тревоге в снарядном погребе, обнаружился туберкулез, что вызвало паническую проверку зенитчиков всей эскадры. К счастью, матросы Колкина не несли в себе никаких признаков болезни, зато командир дивизиона подвергся атаке дотошного друга своего, главного невропатолога флота, в прошлом — врача-терапевта «Дзержинского», заодно фтизиатра и еще кого-то. Разговорившись с сослуживцем, расспрашивая его о судьбах знакомых ему офицеров, главный невропатолог не мог не обратить внимания на удрученность некогда жизнерадостного Колкина, насел на него, и тот, полный галошных страданий, набрался храбрости, рассказал то, в чем стыдился признаться самому себе, — о галошах. Да и как не признаться: в свое время не раз посиживали в ресторане «Приморский», а та дама, с которой не так давно расстался Колкин, некогда оказывала те же почти медицинские услуги нынешнему главному невропатологу флота.
Рассказ о пропаже галош очень заинтересовал того. Обдумав каждое слово друга, он приступил к расспросам: из какого материала была подкладка у галош — из байки или фланели? Рубчик по краям галош — какого рисунка? Фуражку в кафе на вешалке не оставлял? Шинель в гардеробе «Приморского» не забывал?
И так далее…
В расспросах выявилась интереснейшая вещь: галоши — как объект рассужде-ний — мало чем отличались от философского камня, теории перманентной революции или тайн мироздания. Само слово происходило от французского galoche, в царском флоте офицерам разрешалось носить их только в неслужебное время; на галошах имелся продольный вырез с медной пластинкой для шпор. Революция отменила многие офицерские привилегии, зато разрешила всем носить галоши — в любое время и при любой погоде. Однако время от времени высокое московское начальство ограничивало это ношение, почему и своевольничали коменданты всех военно-морских баз, то с гиканьем преследуя галошеносцев, то милостиво закрывая глаза на злостное нарушение воинской дисциплины.
Сострадающий невропатолог хотел было, по застарелой привычке всех врачей, рекомендовать человеку быть почаще на свежем воздухе, рот уже раскрыл для совета — и устыдился: Колкин по должности, как главный зенитчик, почти постоянно при тревогах и в море торчал на верхней палубе. Совестливый невропатолог вспомнил тогда, в какой должности пребывает он ныне, и решил случаем попавшего к нему друга оздоровить капитально. Проявил живейший интерес к следующему: в отпуске когда Колкин был, и если был, то как проводил время? О женитьбе не подумалось ли? Вообще — не пора ли обремениться семейными заботами? Кстати, какие сны снятся, нет ли при пробуждении чувства утери чего-либо или, наоборот, приобретения?
— Сейчас март… — невесело подытожил он: в самом названии месяца звучали ревуны, сирены и звонки, все корабли эскадры отрабатывали взаимодействие боевых постов и командных пунктов, никто в это муторное время командиру дивизиона отпуск, да еще внеочередной, не даст. — Сделаем так: пойдем-ка на рентген.
Часом позже на руках Колкина были направление в санаторий и разные прочие бумаги, способствующие лечению, поскольку обследование легких обнаружило подозрительное затемнение справа.
Через день Колкина подвезли к санаторию и пожелали скорейшего выздоровления. Три беленьких одноэтажных корпуса прятались в свежей зелени пышных кустов. Больные ужинали. Колкин постоял под душем и завалился спать. Ни в какие свои болезни он не верил, хотя ему под глаза сунули снимок легких — видишь, сказали, затемнение…
Утром вышел на обзор местности; знакомых, кажется, никого, вдали плещется море, бухта вместительная, полбригады эсминцев можно поставить на якоря. Солнце, у ограды дородные крымские бабы торгуют прошлогодними фруктами, в воздухе — некоторый переизбыток кислорода, дышится легко, свободно. Кусты обихаживает старик, бывший моряк: ветхий бушлат, мичманка с поломанным козырьком — и подшитые валенки, обрезанные до щиколоток. Колкин (у него не выходили из головы галоши) уставился на них — земля сухая, жара не жара, но с утра даже пятнадцать градусов уже. Сказал, кто он, и сочувственно спросил о ногах. Ответ как-то не вязался с благоуханием земли и пряных запахов санаторного парка. Когда-то, очень давно, пришлось трое суток простоять в воде зимой — такое дано было пояснение, к которому старик привесил еще и напоминание о времени, и Колкин пошел на завтрак в столовую — начинать первый день будто с неба упавшего отдыха. Допил чай. Клонило ко сну. Лег.
Открылась дверь — и вошла женщина, палатный врач.
— Рада видеть вас, мои дорогие, — произнесла она. — Как спалось? О, у нас новенький!..
Ей было около тридцати, и с внезапной тоской Колкин осознал, что зря прожил двадцать восемь лет и что жизнь кончится, когда его выпишут из этого санатория. И даже не его жизнь: померкнет солнце, и вселенский холод воцарится на планете, потому что жить в н е этой женщины, не видя ее ежеминутно, — невозможно, и глаза хотели смотреть на нее и смотреть… Какие-то детские припухлости на лице, ямочки до упаду смешливой девочки, глаза шалые, эта пропорционально укрупнившаяся кроха могла — намекал рот — ляпнуть глупость.