Флот был возбужден. На судах севастопольского рейда собирались крикливые митинги. Однако мнения съезда раскололись. Если одни, более нетерпеливые, требовали немедленного вооруженного вмешательства, то другие, с правыми социалистическими вожаками во главе, предлагали держаться благоразумных мер и действовать «морально», путем посылки на Дон безоружной делегации.
Яростные прения не умещались в зале Морского собрания, в котором происходил съезд, перекатывались за порог, на прибрежную мостовую, где их жадно подхватывала мятущаяся и промокшая от дождя бушлатная улица.
Бродячие ватаги вламывались в зал, криками подбадривали своих делегатов.
Злобный матросский нетерпеж разрастался, мог перелиться через край.
Мимо колоннады Собрания маршировали неведомо когда сорганизовавшиеся сумрачные отряды, представи тели которых требовали от съезда оружия и отправки их — почему‑то уж не в Ростов, а на Украину…
Зал заседаний обратился в штормующее море. Председатель, отстаивавший предложение умеренных, не выдержал и демонстративно покинул президиум. Возможно, что эсеры хотели этим ходом сорвать съезд.
Тогда председательствование захватил решительный большевик Платонов. Он ребром поставил вопрос: хочет ли Черноморский флот и способен ли он завтра же с оружием в руках выступить против контрреволюции?
Агитировавшие за выступление большевики составляли ровно четвертую часть исторического съезда — двадцать два голоса из восьмидесяти восьми. Среди остальных преобладали социалисты — революционеры. Но возможно, что здесь оставалась только кличка. Эсерствующий Черноморский флот был уже не тем, чем три — четыре месяца назад.
Матрос Платонов без лишних разговоров предложил съезду голосовать. Улица бушевала за окнами, в дверях, за делегатскими стульями. Целые судовые палубы прорвались в зал, уськали на своих, издевались над колеблющимися:
— Тяни, Мухаренко, тяни, не бойся! Иль лишнюю шлычку, сука, от Каледина хочешь заработать?
— У него заработает… поперек шеи на базарном хвонаре…
Всечерноморский съезд постановил: двинуть немедленно вооруженную флотилию на Дон.
…До Стрелецкой бухты вести о событиях доходили лишь понаслышке — из газет да из рассказов тех матросов, которые отважились путешествовать в город по невылазной степной слякоти. Шелехов раньше всех накидывался на тщедушные севастопольские «Известия», шириной в матросскую ладонь.
Московские газеты еще не доходили.
Но после «Известий», несмотря на их тщедушность, плохо спалось даже в уютной, оглохшей от ковров каюте «Витязя». Каждое слово газеты старалось разбередить что‑то самое опасное в человеке, каждая фраза вызывала в памяти скребучий, человеконенавистный голос гаджи- бейца в блинчатой фуражчонке… Пропасть, о которой больно было думать Шелехову, расщемлялась все шире и шире, расщемлялась через всю Россию. Резолюции, вы носимые кораблями, дышали остервенелой злобой. Кто только их выдумывал?
В бухте неприютно стало.
Работы в дивизионе немного, хоть с утра броди неприкаянно по мокрым — словно и не всходило солнце, — размытым берегам. Галки вьются над степью, кричат, бросаемые резким северным ветром. Лишь редкий свет проникает сквозь дикую суматоху облаков, от края до края заваливших небо. В клубе, полутемном, необжитом и сыром, как тюрьма (кстати, от прежней часовни сохранилась и решетка на окнах), соберется на час бригадный комитет — офицер Шелехов и четверо или пятеро матросов в бушлатах с приподнятыми воротниками, — соберутся будто для дела, и строгий бровястый боцман Бесхлебный, председатель, истово простучит карандашом по парте, а и обсуждать‑то, в сущности, нечего, кроме нудного, осточертевшего давно дележа экономических денег, оставшихся в излишке от продовольствия, по семнадцать с половиной копеек на брата, да списочной очереди годочков, намеченных к демобилизации. Хочется Шелехову прислушаться, как раньше, к своим бригадным матросам: о чем их новые, укрытые про себя, прихмуренные думы, — и негде прислушаться и не к кому. Курсы вечерние расстроились как‑то сами собой. Старики — Фастовец, тяжелодум Кащиенко и другие трюмные друзья — собирались в бессрочный, дождавшись, наконец, заветного приказа (говорят, что подписан он был в спешном порядке не без умысла — слишком много лишнего разбалтывали старики), и им на радостях было не до науки. Молодые же, истосковавшись за долгий бездельный день, к вечеру в рвачку, штурмом брали катер, а то прямо по степи закатывались в город до полночи.
Безлюдела бухта, смывало тропинку к клубу.
Отдыхалось Шелехову только в одном месте — в уютной, всегда чистенько прибранной, словно промытой воздухом, каюте Лобовича.
Выходила она иллюминатором прямо в небо, и порой от чрезмерной светлости казалось, что за тонкой стенкой ее живет еще горячее сумасбродное лето. И сам хозяин был летний насквозь; неторопливая и добрая спина Лобовича всегда неизбежно напоминала Шелехову одну ночь, пережитую как бы на ослепительной падучей звезде. «Помните, Илья Андреич, как вы выходили фокстерьер- ничать на Нахимовской в потемках?» Шелехов хихикал над ним, сладостно жался на удобном низеньком стульчике, и так ласково обволакивал его папиросный кружи- тельный дым, и такая домовитая теплая собака дремала у ног Лобовича, и такие благополучные, наверняка благополучные и даже радостные концы чудились за далями расхлябанной этой, вдруг чертоломно поскакавшей жизни!..
— Как, Илья Андреич, выловили что‑нибудь тральщики под Севастополем?
Третий день прощупывали «альбатросы» у Херсонес- ского монастыря и на подходах к рейду, не осталось ли гостинцев на месте появления таинственного перископа.
I; — Что там ловить… Сучка какая‑нибудь набрехала нарочно, для провокации. Да мы уже знаем, что вас заело: пустим сегодня катер, пустим!
У Шелехова против воли затрепетало все внутри, заиграло без удержу. А не сказки это, что сегодня? Лобович, наоборот, был рассеян, одержим неясными скучными мыслями. Он угощал гостя газетой.
— Вы вот, батенька, только посмотрите, — многозначительно и сердито тыкал пальцем. — Посмотрите, что выкручивают, собачьи дети, а?
В газете, почти сплошь посвященной будущему походу революционной флотилии, приводилось официальное сообщение, полученное съездом от командующего флотом.
«По последним данным, — говорилось в сообщении, — глубина подходного к Ростову морского канала восемь с половиной футов при ординаре. Вода же в осеннее время стоит обычно ниже ординара. Таким образом, подход к Ростову военных судов, с осадкой восемь футов и более, невозможе н…»
Шелехов с недоумением поглядел на Лобовича.
— Вы что же… — несмело подивился он, — вы тоже, значит, за… флотилию… за междоусобную войну?
— Я говорю только, что зря они обдурачивают. Зря, Сергей Федорыч. Неужто, вы думаете, матрос своим умом это не постигнет? У нас миноносцы есть — меньше восьми футов, у нас тральщики пройдут, бронированные катера пройдут. Это все штучки, Сергей Федорыч. Себя же и обдурачивают, на свою же голову…
— Я вас все‑таки не понимаю, — осторожно и укоризненно сказал Шелехов.
— Матрос — он что ребенок. Обманывать — хуже, он вам взъерепенится потом, такую касторку пропишет. А надо сейчас так: что просит, дать. Потому что все равно никакой междоусобной войны быть не может.
— Позвольте, почему же?
— А про мост забыли?
— Какой мост?
— Мост же у Каледина, под Ростовом, через который вся кавказская армия снабжается. Вы про Каледина, я думаю, читали, знаете, какой это генерал: честный, хороший, большая умница. Так ведь если матросов туда допустить, они первым делом этот мост разгрохают, им что! Так разве Каледин это позволит?
— То есть?
— Уйдет Каледин, сам же уйдет. Ну, уступки там какие‑нибудь сделает. Что ему дороже, думаете: Россия или самолюбие? Шутка, миллионную армию оставить без подвоза!
Шелехов хмыкнул с недоверием. По совести, он не знал, что думать: уйдет в таком случае Каледин или нет… Но в Лобовиче явно обнаруживался подшибленный человек. Когда‑то, задолго до морской службы, старший офицер бедствовал учителем в нищей белорусской деревушке. Ребячьи белесые головенки, нищета, тьма — вот откуда, стыдясь, нес он свою жалостность. Было в этом недолговечное, незащищенное…