— Вот что, товарищи хорошие, — нажиленным ласковым голосом играл Свинчугов. — Был я ныне у своего начальства с одной просьбишкой, но начальство взад обратно послало меня к его превосходительству, господину Центрофлоту, которого не имею чести знать. Так вот заместо него обращаюсь к вам всенижайше. Я тридцать лет прохропал батюшке… флоту, будет, спасибо! Имею знаки отличия: ревматизм и геморрой всех четырех степеней. Словом, ребятки, ищите для вашего доблестного походу другого командира, а меня прошу освободить… по слабости лет и старости здоровья… тьфу ты черт! — с нарочной издевательской придурковатостью сбился он.
— Понима — а-ем! — ядовито заметил кто‑то из толпы. — За Миколашку тянешь.
— Я не за Миколашку тяну, — с достоинством ответил Свинчугов, с насильным достоинством, потому что голова его припадочно тряслась, глаза пучило. — А вот что… я задницу не желаю иметь поротой. Это пущай другие подставляют свои, демократические, а у меня старого режима…
Матросы, опешив, подавленно дохнули:
— Ага — а…
Тотчас же ражие затылки заслонили перед Шелеховым Свинчугова. Толпа тысячепудовой волной пала вперед. Раздался урчащий злобный клекот. Резко лязгнуло.
— Стой, ударники… позор! — вопил задыхающийся, истошный голос.
Нельзя было ничего разглядеть среди костоломной давки, в которой Шелехова месило из стороны в сторону. Только на месте Свинчугова, поверх бучила винтовок и шапок, метался Зинченко — это он кричал, но голоса, по — видимому, уже не хватало; Зинченко то и дело хлястал себя ладонью по лбу, стараясь заломить бескозырку погрознее и хоть этим устрашить, подействовать… Там же, в недрах толпы, мелькнула знакомая, с приподнятой сзади, по — нахимовски, тульей фуражка Лобовича, тоже отчаянно уговаривающего или стыдящего за что‑то налегающих на него грудями матросов. Зинченко надрывался из последнего:
— Арищи, стой! Теперь мы знаем, арищи, кто такое есть наши фицера — а!
Припало непрочное затишье.
— Мы за офицеров молчали пока — а… Мы ихней маски касаться не хотели!.. Но теперь они сами с себя эту маску содрали. Теперь, арищи, мы знаем… Но только мы не станем свои руки марать об гада… мы его заарестуем, арищи, и предадим на наш справедливый революционный суд!
Новая корча злобного галдежа прошлась… Одни кричали «правильно», другие продолжали осатанело рыть матерыми плечами тесноту, со зловещим упорством продираясь к бочке. Но винтовки уже скапливались вокруг Зинченко внушительной железной стражей.
— Тут, братишки, не один Свинчугов у нас!..
Визгом въелся из‑под ног Зинченко щуплый, с ухарским чубом, в приплюснутой бескозырке, такой же ядовито — ревностный, как тот, гаджибейский:
— Тут самая контра собралась со всего флоту! И самый злостный корень, со старого режиму и по настоящее время, есть наш капитан Мангалов… которого давно бы из бригады за все его фабулы… поганой метлой по глазам!
— Р — раво! — восторженно забушевало скопище.
Шелехова, к его радости, выбросило прямо на витязев — ских, которые жались вместе: длинный, мрачножуликоватый Каяндин, подслеповатый моторист Кузубов, Опанасенко, бирилевский вестовой Хрущ. Они тоже наперебой, горделиво орали «вон» и «долой». Перед Шелеховым расступились гостеприимно, укрывая его в свою сердце- вину. Кузубов расцвел, скалился по — праздничному:
— Вот до спектакля дожили, чего дороже нет в жизни!
Зинченко спокойно командовал — в упор, в лютые бессчетные глаза:
— Арищи! Если вся бригада выражает согласие, то мы своею властью постановляем: сместить Мангалова, бывшего капитана… уволить из бригады совсем.
— По шеям!
— Лобовича командиром!
— Лобовича!
Кто‑то кинул негромкий одинокий голос, отчего толпа на миг беззвучно и ошеломленно притаилась. Даже слышно стало, как орудийно — глухо сотрясается от шторма земля.
— Что, что? — задергал Хруща недослышавший Шелехов.
— Тот… Лобович сказал, что добровольцем пойдет с ударниками… заместо Свинчугова, на «Джузеппе».
— Добровольцем?
Шелехов мигал заболевшими внезапно, застелившимися глазами. Гордость за другого человека, как за самого себя, пронзила, остановила дыхание. Или не гордость, другое что?.. Проспал, проспал, недоглядел чего‑то, что само давалось в руки, — а поезда уже не догнать, мчится и ликует где‑то за тысячу верст впереди!.. Почему Лобович это сказал, а не он? Тот самый Лобович, что имел обыкновение в белом с иголочки костюме, блудно поматывая бедрами, фокстерьерничать по Нахимовскому…
Напряжение, сцеплявшее его в одно с толпой, вдруг горько подсеклось, повяло. Гомон голосов, упорно выкрикивающих теперь Маркушину фамилию, бился в ушах постыло, утомительно. Вместо Лобовича матросы требовали Маркушу… Каяндин по — озорному орал наперекор: Шелехова!
— Шелехова — а!
Витязевские, буйно обрадовавшись, подхватили, взревели так рьяно и оглушительно, что Шелехова скорчило от стыда. Кузубов, несмотря на умоляющие одергивания Шелехова, при нем же нахваливал его окружающим.
— Он у нас в бригаде самый народный, первый из всех демократ, его за это Мангалов все время от народа затирал, на «Витязь» сослал, чтоб от народа подальше…
Но — или недослышали впереди, или стерлось многое с лета из матросской памяти… Маркушу триумфально избрали командиром «Качи». Он показался на минуту над толпой, поднятый на многих руках, с выпученными прямо над собой, как на параде, обеспамятевшими глазами, держа на отлете фуражку в руке и так закаменев, словно для моментального высокоторжественного снимка. Половодье митинга явно пошло на убыль. Да и короткий день переломился за полдень, ближе к сумеркам, а впереди еще предстояло провести корабль через злобствующий шторм, ошвартоваться в Севастополе. Оттягивать до завтрашнего дня не хотело большинство. Постановление о переходе бригады в город, для формы оглашенное напоследок Зинченко, было подхвачено поспешным, злобно ликующим «ура»… И народ врассыпную пошел по кораблям.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Полмесяца минуло, как под музыку, под прощальный рев орудий, под озорное «ура» отвалила на Ростов утлая ударная флотилия.
И Шелехов с бульвара помахал «Джузеппе», который под предводительством Лобовича замыкал кильватер. Единственный офицер, рискнувший пойти с ударниками в неведомую авантюру — из странных, почти евангельских побуждений, — Лобович нисколько, казалось, не сознавал необыкновенности своего поступка. И на «Джузеппе» — с трубкой во рту, по — обычному озабоченный, шутливо — сердитый. Нерасстанная, «Кача» тоже отправилась за ним в поход. Зинченко, Любякин и Бесхлебный шли впереди — на «Сакене». На безлиственном сумрачном бульваре, среди провожающей немноголюдной толпы почудился заплаканный носик Тани… На рейде орудия палили разгульно, бессчетно, — братва дорвалась побаловаться, не жалела холостых патронов, — словно с ликованием хоронили суденышки, отважно пропадавшие за горизонтом.
А в Севастополе, на палубе и в кубриках опять закопошилось ежедневное. Кто балакал о прибавке к жалованью, кто ждал выдачи обмундирования, кто считал дни до демобилизации. Вились по утрам камбузные дымки. Правда, тяжелела над этой ежедневностью непонятная хмурь… Однако на «Витязе» жили празднично. Случилось то, о чем месяц назад смели только мечтать: пароход отправлялся на днях в товаропассажирский рейс в Одессу. Ровесники «Витязя», прочие пароходы акционерных обществ, состоящие в бригадах гидрокрейсеров или заградителей, давно гуляли по морю как хотели. Для «Румынии», «Принчипессы Марии» — этих счастливцев, не потерявших и с войной стройного щегольского изящества, — то и дело отворялись боны, за которые удалялись они с видом увеселительных яхт: на Батум, Новороссийск, Трапезунд, Одессу. И правда — команды иных судов, пользуясь случаем, перехватывали в кавказских портах то, по чему голодал Севастополь, — кожу, сахар, муку, и по возвращении приторговывали, не скрываясь, тут же на рейде, ошвартовавшись у городской горки; нередко у сходни толпился разноцветный чередок.