И трудно было понять, удручены ребята всем случившимся или наоборот — даже как‑то довольны.
«Пойти Бирилева спросить…». О чем спросить — не подумал, чувствовал только, что какое‑то облегчение может найтись за порогом бирилевской рубки. Там, наверно, и грустный, доступно приветливый Скрябин… Может быть, вслепую кидалась душа, искала, с кем бы вблизи, тепло в тепло, пережить сообща или защититься от чего‑то. От чего?
Собственно, что значили для него Кетриц, Твердый, Грубер, эта бородатая, украшенная мундирами и орденами военщина, преданная до мозга костей своей карьере, ради которой она готова была подслуживаться и угождать царизму всякими способами, вплоть до вешания революционных матросов? Какое отношение имеет к этим, не по — доброму заслуженным адмиралам и полковникам он, вчерашний студент Шелехов?
И, однако, думалось неотвязно — не о чинах и должностях этих незнакомых Шелехову людей, а об их ужасном теплом пожилом теле, как о своем собственном…
Неужели так скоро, скорее мысли о ней, надвигалась та, из вокзального смрада глянувшая кара?
Он застал обоих лейтенантов — бывших лейтенантов — уже одетыми, готовыми для отбытия в город.
— Да, вот и прорвался нарыв, — обратился к ним Шелехов каким‑то особенно бодрым, заранее приготовленным голосом. — Да… надо было ждать!
Оба офицера тщательно увязывали в газетную бумагу одесские гостинцы: какие‑то кондитерские сверточки, коробочки, флакончики, разную мелкую прикрасу домашней жизни. Счастливые, — обоих их ожидал кто‑то в сладком предвкушении свидания и подарков! Ни тот, ни другой почти не подняли на Шелехова глаз… Скрябин скорее из вежливости промычал:
— М — мм…
Шелехов остановился в замешательстве.
Пальцы обоих лейтенантов безучастно двигались перед ним. Бирилевские — жилистые, сухие, изящные, очень ладно прошивающие бечеву сквозь узлы; и тючок у Бирилева получался очень аккуратный, ладный, с точными прямоугольными ребрами, не то что у беспомощного Володи, состряпавшего какой‑то одутловатый шар, с неряшливо торчащими бумажными махрами, которые Скрябин старательно и до жалости неумело опутывал вдоль и поперек бечевой. Ясно, что по дороге прорвутся обязательно сквозь газету и попадают, срамя Володю, все эти кулечки, флакончики, яблоки… Да, Бирилев — это характер, хватка!
Шелехов ощутил на себе упор его светло — серых, жестких глаз.
— Вы, Сергей Федорыч, про Пелетьмина… своего однокашника, если не ошибаюсь, слышали?
Шелехову захотелось зажмуриться. Как он не вспомнил, что Пелетьмин на «Гаджибее», Пелетьмин на «Гад- жибее», с которого вывели всех…
— Позвольте, но не может же быть…
Длительный, казалось, осуждающий, стыдящий взгляд
Бирилева пересек ему дыхание. За что осуждающий? За то, что и его звали когда‑то на качинской палубе большевиком? За то, что из‑за этих же большевиков он бесстыдно уничтожил когда‑то (на митинге, перед всеми!) вот этого учтивого, уступчивого Володю?.. Скрябин только страдальчески пожал плечами…
— Вот относительно этого юноши… и Свинчугова тоже… не понимаю, господа. Свинчугов — старый, больной человек, ну, какой же он…
Шелехов почти выкрался из каюты, почти на цыпочках, съежившись от своей неуместности, лишности. Нашел, куда кинуться со своим непрошеным теплом! И кто он в сущности этим людям? Они, вероятно, и не думали искать никакой лазейки и оправдания, чтобы отделить себя от Кетрица; именно Кетриц был для них свой, а не Шелехов; и они с полагающимся достоинством готовы были принять такой же удар и на себя… А ему — зря, пожалуй, было уходить от Кузубова и Хруща.
За палубой город выпячивался солнечной кручей. Что‑то не пускало оглянуться туда: как будто блеск мог выжечь глаза. Смута, смута, смута…
Вольнонаемные, кучкой сбившиеся у входа в салон, молча расступились, пропуская. Капитанский помощник Агапов, только что потрясавший их какими‑то необычайными сообщениями, залез Шелехову в глаза пытливо и нагло. Как будто мимо шел обреченный… Только капитан Пачульский, маявшийся взад и вперед по кают — компании, словно с больным зубом, — все из‑за того же руля, — проявил внимательность к Шелехову, взял его по — отечески за талию…
— Ну вот… говорил я! — с сердитым огорчением выдохнул он. Капитан на самом деле никогда ничего не говорил. Но на ласку Шелехов поддался молчаливо, благодарно.
Команду, и военную и вольнонаемную, сметало на берег: не терпелось дознаться подробнее насчет ударников и всего… Штабные матросы торопились на балочку загонять одесское шевро. Съехали и оба лейтенанта. Долго Шелехову и капитану виднелись за кормой шлюпки недвижные плечи сидящих, словно без сопротивления подставленные под то неведомое, чем замахнулась впереди городская круча…
Шелехов, оставшись наедине с капитаном на опустелой палубе и вглядываясь в путаную чужбину мачт и труб, обступавших «Витязя», вдруг рывнул Пачульского за локоть:
— Смотрите‑ка, капитан, «Гаджибей»…
— Где?
С дымно — голубого борта соседнего миноносца надпись сама кидалась в глаза. Туда, на безлюдную, чисто выметенную палубу можно было перескочить одним прыжком. Круглились на спардеке глаза офицерских кают. Бывших офицерских…
«Кровавый миноносец… так его когда‑нибудь назовут…» — мысли проползли придавленные, ошарашенные, вытаращенные.
Капитан крякнул, шумно понюхал воздух вывороченными ноздрями:
— А в камбузе будто кто‑то есть, а? Посмотрите‑ка… Кто‑то возится, а?
— Будто кто‑то есть, — согласился и Шелехов, чувствуя, что его судорожное состояние передалось и капитану. Казалось, на той палубе могли появиться только существа с содрогающимися, нечеловеческими чертами… Разинутые рты вентиляторов, пестро — красный гюйс на носу — все эти подробности ломились в глаза обнаженно и зловеще. Пачульский облапил ласково мичмана.
— Вы, Сергей Федорыч, на палубу‑то… пореже старайтесь. Вы пореже. А если воздухом захочется подышать, возьмите тужурку у Агапова, надевайте. Вроде торгового моряка, так лучше. Вы слушайтесь, голубчик, у меня в Одессе у самого сын…
«Но ведь я…» — едва не вырвалось у Шелехова. Он хотел с горечью сказать своему незваному благодетелю, что не привык прятаться от матросов и что совсем еще недавно гремели майские дни, когда он, самый революционный и обожаемый в бригаде офицер… Хотелось скинуть со своих плеч эту хоть и отеческую, но оскорбительную чем‑то опеку.
Духу не хватало сделать резкий поворот.
«Витязь» начисто вымер, как в праздник. Даже вольнонаемный кок — и тот ухитрился сбежать на берег. Двери пустого и нетопленного камбуза стояли настежь. Испарились даже безгласные витязевские официанты, гордость капитана Пачульского, еще недавно кичившегося на весь дивизион своими порядками и по струнке танцующей прислугой. Капитан опозоренно бегал взад и вперед по коврам, срыгивая порой что‑то неразборчиво — матерное. Но кушать‑то капитану и прочим было надо?.. На счастье, в камбузе нашлись мясные консервы, и помощники, под руководством самого Пачульского, скрепя сердце обвесившего себя коковским фартуком, принялись самолично за стряпню.
Корабль пронизала неестественная тишина.
В полдень по морю дослышан был шум недалеких и будоражных голосов. Шум натекал обманно и смутно, как ветер. Вахтенный, забегавший несколько раз в камбуз подивиться, как витязевские помощники и с ними господин мичман сами чистят картошку, сообщил, что напротив, на «Свободной России», насыпалось народу, как мух, тыщи Две’ если не больше, — наверно, опять митинг.
— Митинг?
Неизвестность и без того неслась кругом бешеной и темной рекой. Зачем понадобилось опять собирать митинг, и притом в такой необычный, ранний час? Что‑нибудь по поводу ночи?.. Впрочем, возможно, еще не случилось ничего угрожающего. Наоборот, могло быть так, что большинство флота, благоразумное большинство, возмущенное кровавым самоуправством, собралось немедля, чтобы сурово обуздать виновных… «И правильно, и правильно!» — с радостной горячностью ухватился за это Шелехов и горячил себя и в то же время сам не верил тому, что думал, потому что шум, кидавшийся с моря, был очень странный, шум был очень неровный, — как будто кто‑то кликушествовал там, разжигал.