Выбрать главу

— Наш почтенный, но строгий полковник будет очень удивлен, узнав, что я выдвинулся как журналист благодаря русской теме.

Воропаев сел боком к рассказчику. Здесь, где допивали коньяк иностранные гости, в прошлом году проходила дивизия Провалова. Многое вспомнилось…

Гаррис между тем начал рассказывать, что в 1909 году, когда он проводил время в Париже в качестве юного туриста, в театре Шатло открылся русский сезон. Удобный случай познакомиться с народом, о котором ничего не знаешь. Гаррис попал на "Князя Игоря", услышал Шаляпина, увидел танцы Нижинского и Карсавиной и "Половецкие пляски" Фокина.

— Вы понимаете, господа, что получилось? "Князь Игорь" — опера. Немного тяжеловатая, как всё русское, но мелодичная. И, конечно, Шаляпин — отличный певец. И, конечно, Нижинский — король танца. Но успех сделали не певцы, не танцоры-солисты, а массовые пляски. Именно они открыли глаза на русскую душу. Страсть, ярость, самозабвение!.. Я не случайно сказал — самозабвение. Слово это выражает состояние души, свойственное одним русским. Забвение себя, своих нужд. — Гаррис оглянулся на Воропаева:

— Я не делаю ошибок в толковании понятия самозабвения, почтенный полковник?

— Право не скажу. Я не языковед.

— А! Это уже очко. А то мне показалось, что вы всё знаете. Итак, возвращаюсь. Если бы ту постановку можно было увековечить на киноленте, мы, американцы, узнали бы русских на десять лет раньше. Я тогда прямо с ума сошел. Тут ордою, как пляшущее пламя, ворвались половцы, машут бичами, потрясают кривыми саблями и вопят, стонут, зовут, и все быстрее взлетают, грозят. Чорт побери, это такая сцена, что в первом ряду партера было страшно сидеть. Я тогда же сказал себе: русское искусство с огромным напряжением сдерживает страсть своего народа к прыжку куда-то вдаль. Сколько красок, сколько ритмов, сколько порыва прорваться куда-то в четвертое измерение! Не дай бог, — думал я, — если эта самозабвенная страсть когда-нибудь вырвется за границы искусства. И первая моя корреспонденция была о русском балете.

— Браво! — тактично сказал, готовясь подняться, француз.

— У нас еще есть время, — удержал его англичанин. — Гаррис волен рассказывать столько времени, сколько мы будем допивать его коньяк.

— Да, балет балетом, а тогда даже хитрый Бриан, рукоплескавший русским балеринам, не мог бы предсказать столь ошеломляющих темпов русского прыжка в неизвестность. Знаете, господин полковник, я иногда жалею, что Россия ушла в политику.

— Конечно, балет, как и всякое искусство, выражает душу народа, но изучать страну по балету, это все равно, что изучать садоводство по варенью, — сказал Воропаев. Ему не хотелось всерьез спорить с Гаррисом. Он чувствовал, что не переубедит его. — Даже не выезжая из дома, вы могли бы узнать о России куда больше, если бы прочитали Толстого. Чехова, Горького. Я уж не говорю о Ленине, — добавил он, с трудом подавляя раздражение.

Выслушав его, Гаррис продолжал рассказывать о том, что говорил ему знаменитый Морис Дени о декорациях Бакста и Бенуа, а Воропаев поглядел на часы. Приблизительно в этот час и в этот день дивизии Отдельной Приморской армии ворвались в прошлом году в балаклавскую долину и увидели вдали, на горизонте, памятник погибшим в 1855 году итальянцам. Начинался подъем на Сапун-гору, севастопольскую голгофу.

Если бы хоть на одно мгновенье жизнь восстановила картину происходившего здесь, — нет, даже не картину, а одни звуки ее, один ужасный рев сражения, язык американца прилип бы к нёбу, и его сердце, пропитанное алкоголем и скептицизмом, навсегда остановилось бы при звуках того, что он называл «самозабвением», при стихийном разгуле русского боя.

Дивизии ползли плечо в плечо… Командные пункты не успевали располагаться за стремительно продвигавшимися боевыми порядками, да их даже как будто и не было, ибо просто командовать сражением, понятным каждому солдату.

Это было сражение солдатское, народное, начало и исход которого каждый знал заранее. Одно лишь было не совсем ясно — продлится ли оно день, неделю или месяц. Но сколько бы ни длилось оно, результат мог быть один — освобождение Севастополя.

Белая известковая пыль стояла над долиной и скатами Сапун-горы; падал частый каменный дождь. Воропаев вспомнил, как человек двенадцать пехотинцев и артиллеристов, впрягшись в пушку, бегом втаскивали ее на крутой скат горы. Они были без гимнастерок, с лиц их катился пот, они бежали, запрягшись в пушку, и во весь голос что-то кричали. Пушка взбиралась вверх довольно быстро, и если кто-нибудь из «бурлаков» падал, его сейчас же заменяли. За пушкой, тоже бегом, на руках, как ребят, тащили снаряды, и если подносчик падал, это была двойная потеря — и бойца, и снаряда.

"Чего вы орете, ребята?" — жалеючи задыхающихся криком солдат спросил Воропаев.

"Сегодня это Крикун-гора, товарищ полковник, — ответил ему молоденький артиллерист, — а с его стороны, с немецкой — Сапун-гора, а к вечеру сделаем ему Хрипун-гору".

Понадобилось девять часов непрерывного штурма, чтобы немец почувствовал Хрипун-гору. Вот где развернулось истинное самозабвение.

Гаррис между тем еще рассказывал:

— Морис Дени так и сказал мне: "Я приду на спектакль со своим этюдником. Это самый волшебный мираж, который когда-либо мог явиться художнику".

— Да, в те годы любили яркие краски и пестроту, — согласился француз, все время думавший о том, что пора бы ехать дальше, — коньяку уже не было.

Гаррис, наконец, позволил французу встать и поднялся сам.

— Странно, что образ русской души вы нашли… в балете, — с усилием сказал Воропаев. — Вы только его и знаете. Интересно, что бы вы сказали, побывав за четыре года до того в Москве, на баррикадах пятого года? Или если бы вы знали книги Павлова, Сеченова? Мне, например, кажется, что штурм Сапун-горы, к которой мы приближаемся, гораздо глубже мог бы раскрыть вам душу нашего народа. Или Сталинград, скажем. Вы не находите?

Гаррис пожал плечами.

Англичанин, взглянув в какой-то маленький справочник, спросил:

— Как вы сказали? Сапун-гора?

— Да, Сапун-гора.

— Мне бы казалось, стоит заглянуть на кладбище союзников 1855 года. Как вы считаете?

Очень вежливый француз, которому была ужасно неприятна пикировка Гарриса с Воропаевым и который, очевидно, считал своей обязанностью стушевать разногласия, сказал:

— Я бы так, господа, формулировал: памятники! Мы осматриваем только памятники — в этом какая-то система. Иначе, если мы углубимся в анализ имевших место событий… Как вы считаете?

— Правильно, — согласился англичанин. — Памятники — это, по крайней мере, система. Вы как? Гаррис сказал:

— Мне важно сделать дюжину снимков в городе, чтобы доказать редакции, что я тут был. В городе есть какие-нибудь памятники?

— Нет еще, но весь город — сплошной памятник.

— Нет, нет, вы только послушайте его, — оживился Гаррис, — это чисто по-большевистски. Памятников у них тут и в помине нет, а между тем он приемом тур-де-тэт бросает вопрос наземь и говорит: весь город надо понимать как единый памятник. Ох, уж эта мне диалектика! В общем, я — как большинство.

И автобус свернул в сторону, к старому английскому кладбищу 1855 года.

В. Лебедев-Кумач

Севастополь

Восстань из пепла, Севастополь, Герой, прославленный навек! Твой каждый уцелевший тополь Взлелеет русский человек.
Те камни, где ступал Нахимов, Нам стали дороги вдвойне, Когда мы, нашей кровью вымыв, Вернули их родной стране.
Израненный, но величавый, Войдешь ты в летопись веков — Бессмертный город нашей славы, Святыня русских моряков.
И наши дети внукам нашим Расскажут в бухте голубой, Как гордо ты стоял на страже, Прикрывши Родину собой!