– Но туда же зовут только лучших! – помню, воскликнул я. – Самых достойных.
– Что ж, – пожал плечами папа. – Значит, и среди конспиронавтов такие есть.
Признаться, моим недалеким не было дела до Башни – как и всему городу в целом. Никто не стремился быть приглашенным и не завидовал им. Башня была данностью, о которой каждый узнавал, приходя в этот мир, и которую уносил с собой, падая с обрыва в море мертвых. Башня существовала в абсолютном, непоколебимом измерении, в отличие от всех нас, горожан, появлявшихся и исчезавших. Такой же данностью был и маяк смотрителя. Мне казалось, что это просто красиво: в городе есть маяк, а в маяке – смотритель. Ведь город начинался здесь. Как световой пучок из одной точки, вырывался он в реальность, утверждал себя, раскидывался во все стороны.
– А вдруг это Точка сборки? – сказал я однажды друзьям. – Весь город собирается здесь, весь наш мир стремится к ней, вливается в нее.
Мы сидели на молу и кидали камешки в воду, соревнуясь в скорости. Справа от меня полулежала, маня своим прекрасным телом, красавица Евпатория, и ветер трепал ее золотистые волосы. Крепыш Инкерман стоял за моей спиной и замахивался.
– Конечно, стоя ты меня уделаешь, – заметил я. – А ты попробуй сидя.
Помню, как он увлекся тогда – даже не стал кидать камень, присел рядом, взволнованно заговорил:
– Я, кажется, понял тебя. Это как выключить лампу в погребе, да? Ведь свет – он не принадлежит себе, его хозяйка – лампа. Она как бы выпускает его погулять. Ну, как тебя в детстве мама.
Мама была главной из всех недалеких, сколько бы их ни было; ближе к ней стоял папа, а уже вокруг них – у кого были – все остальные. Со словом мамы не спорили, а если и пытались, это было бесполезно: не пустила – значит, не пустила. Разговор с мамой – очень короткий, даже у папы. Так уж у нас было принято.
– Мальчики, вы такие глупости говорите, – развернулась к нам Евпатория. – Но такие красивые глупости…
– Была бы здесь Фе, она б поддержала, – заметил я.
– Была бы здесь Фе, ты говорил бы другие глупости, – рассмеялась девушка.
– Тори, послушай. – Инкер напрягся, словно боясь потерять мысль. Или, вернее, свет своей мысли.
– Вся во внимании, – Евпатория расплылась в улыбке.
– И вот этот свет, который заливает черное пространство погреба, лампа, выключаясь, как бы зовет домой. Она собирает его – свет ведь не просто исчезает, он собирается обратно, в лампу.
– Ну, примерно, – кивнул я. – Так и маяк, может быть, собирает город. И однажды мы все соберемся в точку – в эту исходную точку.
– Но зачем? – удивилась девушка.
– Мы с Фи думаем, что так был создан наш город, – сказал Инкер. – Он вырвался из маяка, словно пучок света из лампы. Но ведь любая лампа гаснет, и тогда…
Знали ли мы, что еще не раз вспомним тот разговор о лампах? Что это совершенно из ниоткуда взявшееся в наших головах сравнение получит удивительное и невероятное продолжение? Ну конечно же нет.
– Никто не знает, как был создан город, – возразила Евпатория. – Но Точка сборки – это, пожалуй, красиво. Пусто, но красиво. А я – за красоту.
– Согласен, – улыбнулся Инкер и, присев, попытался обнять девушку. – Тем более за такую, как твоя.
Я вздохнул, наблюдая за ним. Инкерману здесь ничего не светило – уж я-то знал точно, что он совсем не в ее вкусе. Евпатория отстранилась и нахмурилась.
– Давайте так и будем говорить теперь: Точка сборки, – предложил я. На самом деле просто хотелось прервать неловкое молчание. – Ну, в нашей компании.
– Точно! – подхватил Инкерман. – И пусть все гадают, что это. Мама, я на Точку сборки… Точку сборки? Сынок, а это не опасно? – Он захохотал.
Помню, отсмеявшись, я спросил тогда:
– Но если маяк – Точка сборки, что же тогда делает смотритель?
– Как что? – удивился Инкер. – Собирает.
– Тогда его правильнее называть собирателем, а не смотрителем. И что будет, если он вдруг пожелает разобрать город?
Инкерман долго смотрел в сторону маяка, сложив на груди руки. А потом не выдержал и прыснул со смеху.
– Нет, – сказал он тогда. – Так мы до такого договоримся… Ну его нафиг, ребят…
Я и теперь смогу рассказать о смотрителе совсем немного. Все, что стоит о нем узнать, умещается в нескольких словах. Скажи кто-нибудь их мне тому, беззаботно прожигавшему жизнь, я бы просто не понял. Не поймете и вы, так что я их скажу позже. Да и не главный он в этом рассказе, смотритель. Главный в этом рассказе – я. Так уж вышло, я этого не хотел.
Странно все это объяснять – никому внизу и в голову бы не пришла такая мысль: рассказывать о городе, в котором ты живешь. Зачем? Ведь все и так знают – и о городе, и о городской жизни. Уже в ласпях, куда водили нас, едва научившихся говорить, недалекие, чтобы мы не мешали их тяжкой работе, нам объясняли, что нет городов, кроме нашего. Об этом говорили нам, только вышедшим в мир, глубоко пережившие, не способные уже к чему-то большему, кроме как присматривать за нами, севастопольцы. Поживее было в артеках – туда мы поступали, покрупнев и окрепнув в ласпях: там пожившие и люди с жильцой учили нас жизни и знаниям, рассказывали о былом нашего мира, но мы уже и сами начинали соображать, собственными головами. К тому же в артеках мы не только кучковались в тесных комнатах, внимая скучным речам, но иногда отправлялись гурьбой к самым важным местам города. Линии возврата со всех сторон Севастополя убеждали в том, что наш город единственный, крепче любых разговоров. Да и вправду, о чем говорить еще, когда несколько раз пройдешь линию туда и обратно: все ведь понятно, все очевидно.