Что-то еще утрясалось и согласовывалось, где-то отклонялись насущные требования и широковещательно разрешались мелочи; из Севастополя в столицу, из столицы в Севастополь мчались люди с туго набитыми портфелями, а дело-то не очень двигалось вперед.
Ефремов никак не мог согласиться с этими темпами: во время обороны города, когда Василий Петрович был не только «мэром», но и членом городского Комитета обороны, все сложные и трудные вопросы решались по-флотски — немедленно, так сказать, в авральном порядке, а теперь остается лишь пустить в ход «большой флотский набор», чтобы добиться нужного решения.
Ему отвечали, что теперь не война, на «полундру» брать нечего, но если море разбушуется, его не скоро время уймет, и не так-то просто унять моряка, когда он видит, что дело, за которое он дерется, правое и что все можно сделать быстрее.
Доказывая представителям всех категорий власти необходимость быстрейшего решения дел, Ефремов, несмотря на то что его не все терпеливо выслушивали, всякий раз пускал в ход примеры из времен обороны, когда обыкновенные дела делались как чудеса. Тогда только так и можно было: город отрезан от Большой земли — все, от иголки до коробки ваксы, нужно было делать самим. И делалось! Делалось под бомбами и ливневым огнем артиллерии. Ефремов каждый раз с гордостью говорил, что севастопольцы во время обороны вырыли в каменистой земле более тысячи щелей для укрытия горожан от бомбежек и обстрелов, обезвредили свыше тысячи трехсот неразорвавшихся авиабомб, построили мельницу, хлебозавод; в штольнях глубоко под землей сделали два спецкомбината и госпиталь. Под землей даже спички не горели от малости кислорода, а севастопольцы работали и жили — мать у станка, а ребенок около ног ползает…
Ефремов не ограничивался разговорами с представителями — сам ездил в Москву. Первое время столица не очень-то поддавалась на его «слезницы». Возвращаясь, он говорил: «Москва очень сочувствует нам, но не понимает нас».
Увы! Слова и цифры, которыми Ефремов старательно стремился убедить правительственные органы в необходимости срочной помощи Севастополю, никого не потрясали. Почему? Давайте попробуем с помощью такой магической силы, как воображение, перенестись из наших дней туда, в сорок шестой или сорок седьмой, — ну кого могли тогда поразить цифры разрушений в одном городе, когда половина (если не больше) городов всей нашей страны лежала в развалинах?!
Но, несмотря на серьезность этого аргумента, Ефремов никогда не разводил руками перед трудностями — матрос засучивал рукава и шел дальше. Однажды, приехав в столицу, Ефремов, прежде чем идти «наверх», явился к генерал-полковнику авиации, бывшему командующему воздушными силами Черноморского флота, герою обороны Севастополя Василию Васильевичу Ермаченкову. Он в то время жил в Москве и занимал высокий пост.
Ефремов попросил генерал-полковника сделать аэрофотосъемку Севастополя. Снимки чтобы были на больших листах. Генерал «дал команду», аэрофотосъемку сделали лучшие специалисты. Со снимками Ефремов вошел в подъезд высокого здания, где не так давно ему сочувствовали, но…
Волнуясь, несколько более торопливо, чем нужно было, он развернул на столе панораму разрушенного Севастополя.
В Севастополе на заседании горисполкома, после возвращения из Москвы, он со сдержанной улыбкой говорил:
— Нас поняли!.. Нам сказали: «Севастополь был. Теперь мы видим — Севастополя нет. Но Севастополь достоин того, чтобы его восстанавливала вся страна».
Между прочим, пока Ефремов ездил в Москву и добивался средств, материалов и специалистов для полного возрождения Севастополя по большому плану, руководители некоторых организаций (те, кто половчее) сделали вид, что никакого генерального плана восстановления Севастополя нет и войны нет, самая пора строить то, что им нужно. Так, генералу Н. удалось «обойти» всех, и он воздвиг танцевальную площадку на святом месте Севастополя — на Историческом бульваре, на территории бывшего 4-го бастиона, где около века стояли скромные памятники артиллеристам и где на знаменитом Язоновском редуте служил в качестве артиллерийского подпоручика Лев Толстой.
Старые севастопольцы дивились — никому еще не удавалось до сих пор танцевать в открытую на местах упокоения героев. И танцевать не спьяну, а по билетику, да еще под флотский оркестр!
Молодежь, прибывшая из далеких сибирских и уральских земель, тоже ходила сюда танцевать: никому из них не ведомо было, что тут за земля была раньше. Я где-то читал: «Человек, забывающий о прошлом своей Родины, недостоин ее будущего». Строителю танцплощадки на одном из священных холмов Севастополя все равно — он вскоре ушел в отставку и уехал из Севастополя, а в город продолжали прибывать целыми составами новые партии строителей. Они с молитвенной жадностью и душевным трепетом ходили по его улицам, по местам, где в недалеком прошлом гремели сраженья и под бешеным натиском врага падали насмерть стоявшие матросы.
Ехали сюда, прорываясь через все кордоны, и те, кто не мог без Севастополя.
Ехали, не задумываясь над тем, где придется жить. Дарью Доценко с кучей малых ребятишек я нашел в бетонном сейфе бывшей Центральной сберегательной кассы. Нет, она не работала там, а жила!
Центральная касса до войны занимала большую часть первого этажа большого дома. В кассе имелся просторный железобетонный сейф для хранения денег, облигаций займов и других ценных бумаг. В 1942 году в дом попало несколько крупнокалиберных авиационных бомб, он обрушился, а сейф, раньше недоступный глазу, оголился.
Три высокие железобетонные стены и толстая стальная дверь. С виду дот не дот… Но и на другое ни на что не похожее сооружение.
Дарья Доценко приехала из Новороссийска вскоре после освобождения Севастополя. Побегала по городу — все подвалы заняты, куда деваться? Тут и приглянулся ей одиноко стоявший среди развалин сейф. Дарья усадила детей в сторонке, поручила старшему следить за младшими, а сама — к сейфу.
Со временем было пробито крохотное окошечко в стенке, и солнце охотно заглядывало и сюда.
Севастопольская милиция сначала не хотела прописывать Доценко — любой подвал, хотя и не бог весть какой, но все же «жилфонд», а бетонный сейф всего лишь адрес для ценных бумаг. Но прописывать солдатскую вдову где-то надо было.
Дарья Доценко для меня тогда была находкой: ни в одном из городов, разрушенных гитлеровцами, — а их насчитывалось в стране свыше тысячи — не нашлось избирателей с таким оригинальным адресом!
Сейчас мне неловко вспоминать о тогдашней журналистской радости, потому что радости в том факте в сущности не было. Я радовался тогда как репортер, но был слеп как человек. Радоваться можно было способности русских людей быстро пускать корни там, где лишь битый камень да погорелье; способности не хныкать, когда из крана не течет вода и в магазин не подвезли вовремя хлеба; способности петь песни на лесах… петь даже тогда, когда от штукатурки начинают ныть руки; способности не поддаваться панике, когда в общежитии гаснет свет; когда через развалки, пересекая твою тропу, табунком бегут крысы… А самое главное — сохранять, как знамя, веру и надежду на будущее!
Это было тогда — четверть века тому назад — главным в Севастополе и не носило характера газетной сенсации. Конечно, все это было в характере Дарьи Доценко, в ее упорстве укорениться во что бы то ни стало в Севастополе, куда она приехала не в поисках романтики (эту фею мы теперь беззастенчиво эксплуатируем всюду: даже на глухих струнах гитары и в хриплых голосах доморощенных Собиновых), а жить. Во время войны ее эвакуировали на Большую землю, а как только над Севастополем было поднято красное знамя, она решила вернуться домой, еще не зная, что того дома, в котором жила до войны, нет: он рассыпан в прах фашистской бомбой. С кучей малых ребятишек она пробилась через все кордоны.
Где она теперь? Что с ней? Где ее малыши?
Ефремов показал планы восстановления Севастополя. На одних кальках зодчие предлагали снести все уцелевшие строения с берегов Южной и Северной бухт и начинать строить город, как теперь принято говорить, с нуля. На других кальках были свои крайности смелой архитектурной фантазии.