Выбрать главу

Здекауера попроси, чтобы он известил через Рауха ( Г. А. Раух (1789-1864) - лейб-медик Николая I.) Зейдлица, что офицер Зейдлиц, о котором он меня спрашивал в своем письме, убит под Альмою [...].

No 26.

Севастополь. 22 апреля [1855].

(Подлинник письма No 26-в ВММ (No 15635), на трех страницах; конверт-с обычным адресом.)

После бомбардирования, о котором я тебе писал и которое продолжалось беспрерывно от 28 марта до 8 апреля и во время которого выпущено было до полмиллиона снарядов, теперь еще буря не утихла; всякую ночь почти что-нибудь да встречается; ложементы пред третьим бастионом уже в третий раз переходят из рук в руки и теперь остались в руках неприятеля [...] у нас вдруг привалило до шестисот раненых в одну ночь, и мы сделали в течение двенадцати часов слишком семьдесят ампутаций. Эти истории повторяются беспрестанно в различных размерах. Сегодня пронесся слух, что неприятель сделал опять десант или хочет делать около Одессы, а другие говорят - опять на Альме; но, слава богу, у нас войска довольно, более, чем было 24 октября.

Ты пишешь, что не можешь рано переехать на дачу; ради бога, и не переезжай рано; я тронусь после половины мая только из Севастополя, если бог велит, о чем я уже написал Пеликану и вел[икой] княг[ине1; следовательно, прежде последних чисел [мая] или начала июня не могу приехать в С.-Петербург. Вели сначала, прежде чем переедешь, вытопить дом хорошенько. Я не понимаю, как ты получаешь мои письма и я твои. В один день я получил три: от 5, 7, 9 апреля; так, вероятно, и ты мои получишь. Если скотина генерал Геццевич, свиты его императорского величества, не доставил тебе письмо, которое сам вызвался доставить и в котором я поместил еще письмо к Зейдлицу, то надобно непременно об нем справиться в С.-Петербурге и у него достать во что бы то ни стало. Его знает Карелль (Ф. Я. Карелль (1806-1886)-товарищ П. по Юрьеву (1826-1832); о письмах П. к нему, автобиографического содержания,- дальше см. текст. ) и велик[ая] княг[иня]. Он выехал отсюда 26 марта я хотел на Святой быть уже в С.-Петербурге. Два письма, посланные после него, ты уже, верно, получила.

Теперь здесь уже настоящее лето; жара, все в цвету, хотя, правда, зелени здесь и немного видишь; весь Севастополь набит теперь войсками. Для чего их держат здесь, выставляя и подвергая бомбам, не знаю, но, вероятно, что-нибудь или приготовляют или сами готовятся.

Все, что при бомбардировании было разрушено, теперь опять совершенно поправили. Теперь опять бастионы, как были прежде; правда, у нас выбыло в девять дней тысяч девять из строя; одних ампутаций мы сделали с 27 марта по 21 апреля-до пятисот, но и неприятелю досталось порядочно. Бесполезная резня эта уже, я думаю, не мне одному надоела; бьют друг друга, ничего ровно не выигрывая; все остается, как было; они не решаются на штурм, мы не можем их прогнать. И так все идет без конца; трудно решить, чем все окончится; теперь мы стоим ровно.

Будь же здорова и, ради бога, не делай ничего, что тебе может повредить. Теперь у вас самое скверное время в Петербурге - лед Ладожский идет. Береги детей также. Прощай, моя несравненная душка, не грусти и не думай [...].

Письмо, может быть, сегодня еще и не отправится, но я спешу его отправить на Северную сторону.

No 27.

Севастополь. 29 апреля [1855].

(Подлинник письма No 27-в ВММ (No 15636), на шести страницах; число "29" в дате переделано из "27", конверт-с обычным адресом.)

Все тихо и спокойно. Вот уже третий день, как выстрелы слышатся изредка, и число раненых, вместо сотен в сутки, ограничивается десятками. Только на Северную сторону стреляют из неприятельского лагеря раскаленными ядрами из ланкастеровских пушек. Что значит эта тишина? Бог знает; верно, перед грозою. Неприятель строит одну батарею за другой и после последней бомбардировки значительно приблизился. Одна новая батарея сооружается против четвертого, одна против третьего бастиона. По Театральной площади (на конце Екатерининской улицы) уже нельзя ходить: летают ядра, и потом там проводят траншею, и войска отправляются к четвертому бастиону Уже не по прежней дороге. Говорят о предстоящей нам снова усиленной бомбардировке. Между тем город наполнен нашими войсками, полки бивакируют на улицах, и слава еще богу, что им мало вредят бомбы; куда их денут во время бомбардирования, не знаю, а если они останутся, как теперь, на открытых улицах, то без вреда не обойдется.

Худые слухи носятся в городе; говорят, что Севастополь будет взят. Но что всего хуже - это раздоры и интриги, господствующие между нашими военноначальниками; это я заключаю из разговоров с адъютантами. Сакенские ненавидят горчаковских; друг друга упрекают в пристрастии. Видна также и решительность. Когда 20 или 21 числа наши ложементы перед пятым бастионом были взяты [...], неприятель, заняв их, мигом выстроил батарею, воспользовавшись нашими же работами, перед носом четвертого бастиона. Хотели его выбить, но потом опять отдумали. Мы отстояли бомбардировку - правда, но потеряв выбывшими из строя тысяч до десяти и допустив неприятеля ближе. От раненых беспрестанно слышишь жалобы на беспорядок. Когда солдат наш это говорит, так уж, верно, плохо.

Время ли тут интриговать, спорить и рассуждать о том, за что тот или другой получил награду, восставать друг против друга, когда нужно единодушие; а его нет, я это вижу ясно. Это ли любовь к родине, это ли настоящая воинская честь? Сердце замирает, когда видишь перед глазами, в каких руках судьба войны, когда покороче ознакомишься с лицами, стоящими в челе. Они, не стыдясь, не скрывая перед подчиненными, ругают друг друга дураками [...].

Хорошо говорить самому себе: "молчи; это-не твое дело"; да нельзя, не молчится, особливо, когда говоришь с женою.

Так и во всем, так и с бедными ранеными; когда за месяц почти до бомбардировки я просил, кричал, писал докладные записки главнокомандующему (князю Горчакову), что нужно, вывезти раненых из города, нужно устроить палатки вне города, перевезти их туда,- так все было ни да, ни нет. То средств к транспорту нет, то палаток нет; а как приспичило, пришла бомбардировка, показался антонов огонь от скучения в казармах, так давай спешить и делать, как ни попало. Что же? Вчера перевезли разом четыреста, свалили в солдатские палатки, где едва сидеть можно; свалили людей без рук, без ног, с свежими ранами на землю, на одни скверные тюфячишки. Сегодня дождь целый день; что с ними стало? Бог знает.

Завтра поеду на ту сторону, так увижу. Когда полковой командир обед дает, так он умеет из этих же палаток залу устраивать (См. письмо от 3 января), а для раненых этого не нужно; лежи по четыре человека безногих в солдатской палатке.

А когда начнут умирать, так врачи виноваты, почему смертность большая; ну, так лги, не робей. Не хочу видеть моими глазами бесславия моей родины; не хочу видеть Севастополь взятым; не хочу слышать, что его можно взять, когда вокруг его и в нем стоит слишком 100000 войска,- уеду, хоть и досадно.

Доложи великой княгине, что я не привык делать что бы то ни было только для вида, а при таких обстоятельствах существенного ничего не сделаешь. Ее высочество обещает врачам содержание, какое они пожелают, лишь бы остались; но приехавшие со мною говорят, что они приехали не для денег, и предвидят, что без меня их скрутят по ногам и рукам; здесь недостаточно иметь только добрую волю или ревность, нужно еще плясать по одной дудке.

Бог с ними и с наградами; если бы я добивался до Станислава, то мог бы его получить и сидя дома, как другие; меня здесь представил Сакен и к Анне,- да мне собственные убеждения о достоинстве (Ср. в письме к Н. Ф. Арендту) и спокойствие духа дороже.

Я люблю Россию, люблю честь родины, а не чины; это врожденное, его из сердца не вырвешь и не переделаешь; а когда видишь перед глазами, как мало делается для отчизны и собственно из одной любви к ней и ее чести, так поневоле хочешь лучше уйти от зла, чтобы; не быть, по крайней мере, бездейственным его свидетелем. Я знаю, что все это можно назвать одной непрактической фантазией, что так более прилично рассуждать в молодости, но я не виноват, что душа еще не состарилась (Спустя шесть лет П. говорил при прощании со студентами Киевского университета, после увольнения с поста попечителя: "Я принадлежу к тем счастливым людям, которые хорошо помнят свою молодость. Я, стараясь, не утратил способности понимать и чужую молодость, любить и, главное, уважать ее. Кто не забыл своей молодости и изучал чужую, тот не мог не различить и в ее увлечениях стремлений высоких и благородных, не мог не открыть и в ее порывах явлений той грозной борьбы, которую суждено вести человеческому духу за дорогое ему стремление к истине и совершенству" (Речь 8 апреля 1861 г. Соч. т. I, стр. 905 и сл.). Через несколько дней П. подарил студентам свою фотографию с надписью: "Люблю и уважаю молодость, потому что помню свою. 13 апреля 1861 г. Киев").