Пощалыгин трижды прокрутил эту песенку, затем перевернул пластинку.
— Сколько можно? — сказал Гукасян. — Вот если б марш…
И он закрыл крышку и унес патефон.
Распахнулась дверь, впуская сырость, брызги, холод, — и в блиндаж протиснулась полусогнутая фигура, измокшая, иззябшая, чихающая.
— Что за мокрая курица? — сказал Пощалыгин и вдруг заорал: — Чибис? Аркаша? Двухголовый?
Фигура распрямилась — Чибисов, худющий, жилистый, безбровый! Пощалыгин затормошил его, облапил. Подошли Курицын, Захарьев, Шубников, Гукасян, Сергей. Пожали руку, похлопали по плечу.
— Какими судьбами, Двухголовый?
— Ты не переменился, Георгий, — сказал Чибисов, улыбаясь. — Всякие прозвища…
— С прозвищами завязал. Это так, по старой дурости тебя обозвал. Больше — зарок. Чибисом буду звать. Полюбовно, уважительно. Так какими судьбами?
— В роту вернули.
— Что, надоело в полковых тылах? — спросил Шубников.
Чибисов пожал плечами:
— Я солдат. Куда пошлют, там и несу службу.
— Комдив подчищает тылы, — сказал Гукасян, — Издал грозный приказ: всех, которые числятся за ротами, поставить в строй, в строю нехватка людей. Парикмахеры, писаря, фотографы, художники, ансамблисты и прочие нештатные…
— А агитировать сызнова будешь? — спросил Пощалыгин.
— Обязательно.
— Чибис в своем репертуаре. Ну агитируй…
* * *Эх, и кисло совершать марш по этакой погодушке! Сеяла морось. Комья грязи налипали на обувь. Сивер гнал низкие тучи — на небе ни проблеска. Березы в желтом и светло-зеленом лишайнике табунились в роще, а одна отбежала от них на взгорок — зябко ей, одинокой, на ветру. Дубы роняли на раскисшую землю созревшие желуди. Осинник трепетал листвой, срывались круглые листочки, словно надраенные медные пятаки.
В низине — озеро, колыхались метелки бурого камыша. На берегу мельница из дикого камня, жернова. Повыше Мельникова изба, полупорушенная. За озером речка, чистая плотная вода: отмершие водоросли опустились на дно, поглубже ушла и рыба. С берега на берег перекинулся деревянный мост, его ремонтировали саперы.
Дождь ненадолго прекратился, а лес под порывами ветра шумел. К вечеру опять посыпал тягучий холодный дождь и сыпал всю ночь. Ударил утренник, и покрывшиеся на морозце ледяной коркой деревья звенели, трещали, при ветре клонились до земли, обламывали ветки — до восхода солнца. В октябре еще бывает теплое солнце!
31
Зазуммерил телефон, связист передал Наймушину трубку.
— Комбат, привет из Белоруссии!
— Кто это? — спросил Наймушин, догадываясь, кто звонит.
— Орлов. Я с ротой Чередовского, перешли белорусскую границу. Событие?
— Поздравляю. И я скоро буду на белорусской земле, передвину КП, — сказал Наймушин и подумал: «Неуставные обращения, приветы, гражданские замашки — Орлов неисправим».
А спустя десять минут позвонил Чередовский и доложил: майор Орлов тяжело ранен, срочно эвакуируем в санроту или прямо в медсанбат.
— Что? — закричал Наймушин и понял: кричать не нужно.
Вмиг заседлали лошадь, и он поскакал на полковой медпункт. Пришпоривал «монголку», натягивал поводья, терзал ее мундштуком, она трясла крупом, в животе у нее что-то хекало, из-под копыт чмокали ошметки. В сизой пелене мокли кусты, на кустах каркали вороны. Как тяжело он ранен? Насколько опасно? Что ж это ты, Орлов, а? Не везет мне на замов. Не дружили мы с тобой. Даже мешал ты мне, влезая во все. Хотел от тебя освободиться, вот и освободился, черт бы меня подрал. А плохо мне будет без тебя, Орлов. Так оно оборачивается.
Наймушин осадил взмыленного коня на опушке, спрыгнул, побежал к палаткам. Шарлапова провела его в крайнюю, где на носилках лежал Орлов. Все, как и было: ежик на голове, о который можно оцарапаться, маленький властный рот, крутые брови, только вот глаза закрыты и щеки белые.
Наймушин подошел к носилкам, наклонился, взял Орлова за кисть, и тот открыл глаза.
— Виталий Витальевич, не признаешь? Это я, Наймушин.