— А это как?
К тем болям прибавилась еще одна — под ногтем большого пальца, потом — боль в указательном пальце, потом… Что? Загоняют гвозди под ногти. Или спички. И еще боль, еще — острая, колющая, как будто шилом: в спину, в грудь, в живот.
Его ударили ножом в грудь, где сердце, и в тело вошла боль, огромная, необъятная, поглотившая все остальные боли, и в этой всеобъемлющей боли он захлебнулся.
Чибисов зажмурился. Спазмы сдавливали горло, со лба, по щекам сползали капли холодного пота. Пошатывало, еще немного — и упадет без чувств.
— Эй ты! — крикнул майор. — И с тобой разделаемся, как с этими фанатиками!
Чибисов открыл глаза, зашатался сильней. Он сглотнул, преодолел спазм и сказал:
— Не бейте меня, не убивайте… Я все расскажу…
* * *В полк понаехало начальства: командир, начальник политотдела, прокурор дивизии, начальник штаба, прокурор и следователь из армии, начальник контрразведки корпуса. Мрачные, сердитые, суровые. Все было в общем-то ясно, и возникало неизбежное: прошляпили. Кого-то за ЧП надо наказывать. Кого? Командира полка? Фигура крупная, и наказывать надо по-крупному — вплоть до снятия с должности. А то и понизить в звании можно, придется расстаться с папахой.
Но на участке соседней дивизии провели разведку боем, и в одном из захваченных опознали Чибисова. Того самого. Его арестовали, отдали под суд, и удар, приходившийся на долю Шарлапова, оказался смягченным: предупредили о неполном служебном соответствии.
Чибисова захватили в блиндаже, на переднем крае. Было утро, он сутулился на чурке в уголке. Доедал завтрак — фасолевое пюре, по кусочку колбасы и сыру и суррогатный кофе.
Он спрятал котелок и кружку, перехватил горловину мешка веревкой, ложку засунул за голенище, и тут-то блиндаж качнуло, и уж затем гром разрыва, вонь мелинита.
Разрывы сотрясали блиндаж, невдалеке — пулеметные очереди, бессвязные крики; взрывом высадило стекло, осколки посыпались под ноги. Чибисов испугался: он никому не нужен, немцы не опасаются, что он перебежит к своим. И он в блиндаже один, совсем один, жутко.
Стрельба и крики приближались. Чибисов смотрел на вход. В дверном проеме возникла огромная фигура, и Чибисов успел подумать о том, как же она прошла в дверь, великан рявкнул: «Фрицы, капут! Хенде хох!» — и Чибисов потерял сознание.
Очнулся он на нарах, в большом и светлом блиндаже.
— Осмотрите его внимательней, — сказали в изголовье.
— Ран нет, повезло. Контужен — может быть. Фурункулы обработаем.
Чибисов увидел склонившихся над собой людей.
А потом его допрашивали. Опустив на колени руки, жилистый, безбровый, в прыщах, с забинтованной шеей — чирьи заели окончательно, — он тихо и ровно отвечал на вопросы следователя, как пытался подальше отойти от передовой, устроиться в дивизионной газете, в политчасти полка, но сорвалось, вернули в роту.
Следователь записывал показания Чибисова, в конце каждого допроса давал на подпись протокол. Перед следователем Чибисов сидел не двигаясь, горбатясь, и вдруг начинал дергаться, грызть ногти.
А потом его судили. Конвойный автоматчик давил на затылок отяжелелым взглядом, из-за покрытого красной материей стола на Чибисова давили глаза членов военного трибунала, и Чибисову казалось, что эти взгляды с противоположных сторон раздавят его.
Председатель судебного заседания и секретарь была пожилые, члены и обвинитель — помоложе, и Чибисов думал: «А почему не наоборот?» — и эта мысль мешала сосредоточиться, а он хотел как можно обстоятельнее и правдивее давать показания. Он исподлобья взглядывал на узкие погоны офицеров юстиции, и у него на лице, груди, спине возникали мельчайшие, тончайшие судороги, ощущение — по коже ползали насекомые, и он суетливым жестом как бы стряхивал их.
А потом был солнечный, морозный день. В оконце землянки, называемой камерой, вровень с глазами Чибисова, — белизна снега, поскрипывающего под валенками часового. В землянку спустились люди:
— Собирайся. Пора.
Он отошел от окна, спросил:
— Куда собираться?
— А то не знаешь? Приговор приводить в исполнение. На него надели шинель без погон и ремня, нахлобучили шапку без звездочки, вывели наверх. Он посмотрел на голубое бездонное небо, на негреющее солнце, на сверкавшие снега, вдохнул морозный воздух и пошел по просеке, куда ему указали. Он шел торопливой, но нетвердой, оступающейся походкой, часто останавливался и, кренясь назад, говорил конвойным: — Мне надо перевязку.
Его привели на поляну, с трех сторон — солдатские шеренги, у безлюдной стороны — яма, и тут к Чибисову вернулись память и разум, и он увидел себя маленьким: держится за материн подол, мать босая, загорелая, в белой косынке, они идут по нескончаемому ромашковому лугу. Что-то в Чибисове колыхнулось, сместилось, и из этого смещения в нем родилась мелодия, которую он прежде не слыхал, а может, и слыхал, да забыл.