Выбрать главу

Тучи рассеялись, луна — приплюснутая, отбеленная — карабкалась на лесные верхушки, чертила над оврагом тени от стволов. Под деревьями, у костров, вповалку лежали бойцы, и Сергей шагал меж ними, у одного поправив вещмешок под головой, второго прикрыв полою шинели.

Кто дышал ровно, кто прерывисто, кто кряхтел, кто бормотал во сне. Сергей разглядывал лица — неясные, темные в тени, бледные, будто неживые, в лунном свете, красные в отблесках костра.

Он отошел к сосне, сел на кочку, привалившись спиной к стволу. Потрескивал костер, шуршали ветки. Лунное сияние все ярче и холодней.

* * *

Раненые умирают на рассвете?

Помигала и загасла синяя ночная лампочка под потолком, прямоугольник окна светлел, наливался розовым, на карниз вскочил воробей, чирикнул побудку, о стекло поскреблась ветка в снегу, а Василий Наймушин был еще жив. В оконном проеме березовая ветка, за ней обгорелый угол дома — это Смоленск, город, в который он мечтал вступить победителем.

— Пить…

Дверь приоткрылась, в палату просунулась старуха сестра, сухонькая, в родинках и бородавках, скорее испуганная, чем озабоченная: «Все мается, сердешный, никак не помрет».

Пока сестра, звякая стаканом о графин, наливала воду, Наймушин вновь впал в забытье. Сестра держала стакап, глядела на прикрытое серым госпитальным одеялом тело, на втянутые, заросшие щетиной щеки: «Не сдается смерти, сердешный, не хочет отходить. Третий день мается».

Мается? А может быть, видится сейчас Василию Наймушину, лежащему в «боковушке» — палате, куда помещают безнадежных раненых, — город Анапа, а впереди — открытое море. И курортная девочка с бантом, оттопырив губы, всем существом презирая замызганного беспризорника, скачет на одной ножке по прибрежному песку среди выброшенных прибоем медуз и гниющих водорослей — пахнет йодом, как пахнет йодом! Или первое утро войны, замкнувшееся, залитое черной, венозной кровью лицо старшины Рукавишникова, застава в огне, огнем захлестнут и он, лейтенант Наймушин. — грудь жжет, как жжет! А может, словно предвечерний туман, поднимается воспоминание: ветки стегают по комбатовской палатке, кровать с железной спинкой и рядом с ним — Наташа, вот ее плечо, вот ее волосы. Или иное: низкий потолок трибунальского блиндажа, кажется, он все опускается, давит на плечи, ломает кости, и никогда не выйти наверх бывшему капитану Наймушину — без пояса, стрижен под машинку. Или: ползущие в межболотье танки, проутюженные окопы штрафников, гранатные взрывы под траками, провонявшее дымом и маслом танковое днище над головой — нечем дышать, немного — и задохнешься… Мало ли что хранится в памяти Василия Наймушина?

Сестра взяла его руку: теплая, да пульс-то где? И сестра, шаркая шлепанцами, — к дежурному врачу.

Пришел врач, успокоил: пульс есть. Он присел на стул, опустив плечи. Дежурство к концу, но что за дежурство! А все из-за Гребешкова, провозился с ним в другом изоляторе полночи. Вообще этого солдата судьба словно нарочно подсовывает. С год назад он, еще в медсанбате был, оперировал Гребешкова, и довольно любопытно: в левой голени, в пробитой обмотке, — неразорвавшаяся мина. Поставил Гребешкова на ноги, через год привозят сюда, в госпиталь: большая потеря крови, газовая гангрена, взгляд тусклый, губы сухие, пульс то появится, то исчезнет. Вторично поставил на ноги. И вот вчера — письмо от жены: сообщает, что вышла замуж за другого. Гребешков посрывал с себя бинты, упал с кровати, забился головой об пол. И теперь — в изоляторе, чего доброго, помрет. Жить не хочет. А Наймушин хочет жить, борется со смертью.

Хирург сказал сестре: «Посидите с Наймушиным», вышел в коридор, по пути в курилку бросил в рот папиросу. В курилке двое раненых балагурили.

— У тебя правая лапа поранена? А у меня левая. Давай меняться левыми лапами!

— Хитер, шизохреник! Давай махнем правыми!

Врач сказал:

— Натощак табачите?

— Как вы, товарищ подполковник медицинской службы!

— Это вредно, — сказал врач и с жадностью затянулся.

В этот час, когда Висилий Наймушин метался в «боковушке», его батальон был на марше. Мгла редела, расползалась, как сгнившая материя, звезды меркли, будто растворялись, небеса на востоке блекли, желтели. Отдаленная артиллерийская стрельба, в окрестных же лесах тихо. Веточка не шелохнется, и Сергей Пахомцев пожалел: нет ветра, как славно было б сейчас ощутить кожей одновременно и упругую и мягкую струю морозного воздуха, испить бодрящей, колющей свежести. Но бодрость и так есть — в каждой мышце, в каждой клеточке. Бодрость есть, сила есть, есть жажда жить!

Сергей шагал, пружиня, впереди взвода и думал: «Смоленская земля пройдена, вот уже белорусская. Дальше — польская, а там недалеко и до немецкой… До победы недалеко!»