На привале, отдуваясь и фыркая, будто он купался, Пощалыгин говорил:
— Внимание, братья славяне! Анекдотец подброшу. Мужик купил в магазине пуд соли…
— Пуд? — переспросил Курицын, пересаживаясь поближе к Пощалыгину. — Цельный пуд?
— Ты, курицын сын, не перебивай, — покровительственно сказал Пощалыгин. — Да… Взвалил мужик мешочек на горб и попер. Мешочек вроде легкий, мужик кумекает: «Нету пуда. Как есть обжулил меня торгаш». А торгаши… Рубинчик, не фырчи: им палец в рот не суй!
— Старо, — сказал сержант Сабиров. — У анекдота борода, как у моего деда.
— С твоим дедком, сержант, я не знакомый. Не здоровкался. А обсказываю, которым интересно. — Пощалыгин глядел на Курицына уже не покровительственно, а, скорее, заискивающе: боялся потерять слушателя. — Да… Ну, пропер еще с версту. Эге, кумекает, в мешочке-то пуд. Через другую версту: «Надул я торгаша, соли-то он отвалил поболе пуда!» Так и мы в данный момент…
Малые привалы были десятиминутными, и при форсированном марше не успевали отдышаться, как команда: «Вста-ать!» Совершать марш ночью было и легче, и труднее. Легче потому, что не так жарко; труднее потому, что клонило в сон. И чем сильнее была усталость, тем сильнее и сопливость. Постепенно Сергеем овладели тупость и равнодушие. Он механически переставлял ноги, механически останавливался, когда раздавалось: «Стой!», механически вставал, опираясь на винтовку, когда слышалось: «Вста-ать!» Иногда он, сдавшись дремоте, шел с закрытыми глазами. У развилки колонна остановилась, и Сергей тут же упал. Подбежал сержант Сабиров:
— Что с тобой, Пахомыч? Уснул?
Он потер Сергею уши, тот проснулся. Сабиров пошутил:
— Дорога — не кошма, задавят по ошибке.
Сергей что-то бормотнул, сделав усилие, сел в кювете.
За ночь отшагали километров двадцать и, когда был объявлен большой привал, попадали, едва сойдя с дороги. Теперь Сабиров спал мертвецки. Утреннее солнце пригревало жарче, жарче, но никто и не пошевелился.
Часа три спустя лейтенант Соколов, давясь коклюшем кашлем, еле-еле растолкал взвод. Кое-как, без аппетита — не исключая Пощалыгина — пообедали. И опять — марш.
Мышцы ныли, саднила растертая ступня, но голова была яснее, чем ночью. Сергей старался быть равнодушным к тому, что винтовочный ремень совсем врезался в тело, что надо хромать, оберегая потертую ступню, что мучила жажда — во рту от загустевшей слюны вязко, словно отведал недозревшей груши. Будь то озерцо, ручеек или просто лужа, Сергей сворачивал к ним, припадал к воде потрескавшимися, с запеком губами.
Пощалыгин тоже подбегал, напивался до того, что селезенка екала, как у опившейся лошади, и еще набирал во фляжку. Если источник долго не попадался, он вытаскивал деревянную пробку и прикладывался к фляге.
Предложил он напиться и Сергею, у которого фляги не было. Беря стеклянную, в зеленом матерчатом чехле посудину, Сергей подумал: «Это по-товарищески». Подошел Курицын, попросил глоток. Пощалыгин с сожалением взболтнул воду во фляге:
— Чего уж, паря, глоток. Пачкаться… Допивай до дна.
Строй растянулся, поломался. И хотя командиры пошумливали: «Подтянись! Не отставай!» — он растягивался все больше. Песок на неезженой дороге сыпучий, топкий. Лесок редкий, сосенки не задерживали солнечных лучей. Парило — к грозе. Руки, шеи, лица побурели, а у Курицына нос облупился еще сильнее; если кто-нибудь снимал пилотку, на лбу явственела кромка загара. И бронзовые сосенки, представлялось, загорели только что, под вешним солнцем; тонкая кора на их стволах шелушилась — так шелушится кожа у ребятишек, дорвавшихся до речки и летнего солнцепека.
Колонна пылила вдоль линии фронта, то приближаясь к ней, то удаляясь. И перестрелка делалась — то громче, то глуше. А в иночасье на фронте выдавалась тишина, как будто войны в помине не было, и Сергею казалось: небо становилось голубее, ветерок ласковей, пахучей черемуха и шибче шла в рост трава.
У спуска в овражек офицеры забеспокоились. В хвост батальона проскакал Наймушин, ему навстречу бежал Муравьев. Замполит Караханов затрусил рысцой. Догнав Чередовского, замахал руками, словно собираясь драться:
— Генерал! Генерал едет!
Колонну остановили. Когда отставшие подтянулись, она вновь тронулась. Подъехавший командир дивизии застал уже порядок. Отливавшая лаком, но с помятыми крыльями «эмка» слева обгоняла колонну, и комдив, откинувшись на сиденье, смотрел на бойцов. Сергей успел заметить красный околыш генеральской фуражки, запавшие колючие глаза, складки у рта, глубокие, высеченные. Получше бы разглядеть человека, о котором толки: где только ни воевал-в Испании, на Халхин-Голе; в нынешнюю войну шесть ранений, а седьмая рана — самая старая, в окопах Интернациональной бригады, под Мадридом; говорили, что из-за этой раны и сохнет у генерала Дугинца левая рука, пальцы не действуют. Но шофер прибавил газу, и «эмка» ринулась из оврага.