Дождь барабанил и ночью, когда повернули к фронту. Ни на ком не было сухой нитки, при каждом шаге под подошвами чмокало. Постепенно лес стал взрослее, запущеннее, песок сменился торфяником: нога погружалась по щиколотку. За лесом, там, где была передовая, мутными, колеблющимися каплями повисали осветительные ракеты, будто спросонок перестукивались пулеметы.
За полночь батальон выбрался на опушку, к блиндажам. Из них вышли люди, приблизились к Наймушину. Говорили вполголоса, ступали осторожно.
Вернувшись от комбата с шустрым, разбитным, вроде бы под хмельком, командиром сменяемой роты, Чередовский повел бойцов опушкой, затем ложбинкой. Сергей шагал, стараясь не наткнуться в темноте на Курицына, и сердце у него колотилось так, словно он взбирался на гору, и по спине прокатывался холодок тревоги и радости: фронт! Вдруг он услыхал вверху нарастающий шелест, как будто что-то быстро заворачивали в бумагу, и следом невдалеке — разрыв. Кто-то ойкнул, Чередовский скомандовал: «Ложись!» — и бойцы попадали в грязь.
Обстрел длился с четверть часа; вероятно, немцы обнаружили движение у передовой. Снаряды, отшелестев, разрывались, выжигая куски ночи. В кустах с хлопаньем рвались мины.
Когда обстрел прекратился, рота подошла к ходу сообщения, и бойцы по одному спрыгнули в него. Метров через сорок лейтенант Соколов остановился перед дверью блиндажа, другие взводы пошли дальше. До Сергея донеслось, как разбитной командир сменяемой роты ликующе сказал Чередовскому:
— Занимай, старшой, мои хоромы. Для хороших человеков не жалко.
И дальше они стали говорить о противнике.
В землянке, куда спустились по осклизлым ступенькам, было мокро, неприютно. На столике чадил светильник — свернутый из ваты фитиль в стакане из-под снаряда. Тут уже хозяйничал Гукасян: ворошил прелую солому на земляных нарах, что-то прикидывал в уме, говорил лейтенанту Соколову:
— Нерадивые были жильцы, а еще гвардия… Подзаймемся! А то вы, товарищ лейтенант, со своим кашляньем загнетесь в сырости.
И как бы в подтверждение правоты старшины взводный закатился стародавним лающим кашлем.
7
— Привет, — сказал Орлов.
— Здравия желаю, — ответил Наймушин и подумал, что замполит никак не отрешится от неуместной привычки совать руку. А Орлов думал: «Какое у него вялое пожатие, норов-то иной».
— Вот наши, — Наймушин сделал неопределенный жест, — наши с тобой апартаменты… Прямо со сборов?
— Со сборов. — Орлов снял пилотку. Волосы аккуратно подстрижены ежиком, и Наймушину показалось: проведи по ним ладонью — оцарапаешься.
— Подковался, значит?
— Подковался.
Снимая сапоги, Орлов рассказывал, как вечером на марше нагнал батальон, шел с тылами, и с минометчиками, и с третьей ротой, а Наймушин глядел на его жестко стоявший ежик, на маленький, властный рот и ждал, что замполит начнет выкладывать неприятное. Этого у него не отнимешь: преподнесет сразу, временить не станет. Так и есть.
— В третьей роте народ жалуется: старшина на руку нечист.
— Вострецов?
— Он самый. Обмеривает с куревом, сахаром… Я займусь, проверю, не возражаешь?
— Нет.
Наймушин ожидал, что Орлов скажет дальше: это ж цветочки — ягодки впереди. Но Орлов сказал:
— В минометной роте хлопец есть славный, старший сержант Анциферов, командир расчета. В партию пора его двинуть!
«Двинь, коли пора. Тебе виднее. Но отчего молчишь о Наташе? Приберегаешь к концу? Не похоже на тебя, именно не похоже. А что, если это не получило огласки? Хорошо бы».
— Менаду прочим, этот Анциферов выразился так: «Вжился я в войну. И во сне война, и во сне воюю». Верно подмечено: вжились мы в войну.
Наймушин ничего не ответил, и Орлов умолк. В углу, отгороженном плащ-палаткой, возился с вещами ординарец Папашенко, в соседнем отделении блиндажа телефонист сонным, клейким голосом вызывал полк. Наймушин посмотрел на сжатый, властный рот Орлова и сказал:
— Если факты подтвердятся, старшину Вострецова судить. Понял? В штрафную роту.
* * *…В землянке сыро, но тепло. Одно это уже блаженство — тепло! Не надо никуда идти, можно, сняв с себя все, что давило на марше, лежать и лежать. Сергей сбросил и ботинки. Подогнув ноги в коленях, наслаждался покоем, засыпал под бубнящий тенорок Пощалыгина. В дверь хлестали дождевые струи, ломился ветер, громыхало — то ли орудия, то ли гром. Хорошо! Сергей уже научился ценить нехитрые радости солдатского бытия — костер, крышу, вовремя подвезенный обед.