Сергей еле удерживался, чтобы не выпустить целую обойму. Крепился, улучал момент, когда какой-нибудь зазевавшийся немец даст возможность выстрелить наверняка. Несколько раз в немецкой траншее мелькали то каска, то мундир. Сергей стрелял и не ведал, угодил или нет. Скорей всего, мазал, ибо после его выстрелов никакой паники у неприятеля не наблюдалось.
Жили немцы размеренно, по часам. В восемь утра гремели котелки в ближайшей ложбинке — завтракали, в два обедали, в семь ужинали. В полдень производили короткий артиллерийский налет, после ужина — минометный.
Но ночью палили вовсю, беспорядочно — из пулеметов и автоматов: опасались нашей разведки. Дежурные ракетчики пускали вверх осветительные ракеты, стреляли трассирующими пулями до тех пор, пока не светало.
Ночами на посту Сергею было жутковато. Казалось, немцы строчат нарочно, чтобы заглушить шорох своих крадущихся разведчиков. Перед траншеей шуршали на ветру кусты, будто там кто полз. Сергей вытягивал шею, стрелял из ракетницы — ракета освещала передний край. Ничего подозрительного. А может, не разглядел? Может, немцы уже возле бруствера? Сергей напряжением воли подавлял страх, но тот воскресал через некоторое время.
Собственно, это был не страх перед врагом, перед гибелью. Пугало иное: подкрадутся, схватят и утащат прочь от его ячейки, от землянки, от товарищей. А что он один в состоянии сделать?
Выпадали мгновения, когда на передовой водворялась избыточная, осязаемая тишина. И тогда Сергей слышал не только, как шуршат кусты, но и как за спиной поскрипывает подзасохшая сосна, как подальше, в тыльном лесочке, сыч зовет: «Пой-дем! Пой-дем!», как где-то по-русски разговор приправляют матом: роют окопы, — и Сергею становится не столь страшно и одиноко.
Скаредничает рассвет. Из редеющего сумрака проступает бруствер, затем ряды колючей проволоки, иссеченный осколками боярышник, бугорки мин, спираль Бруно у зигзагообразной траншеи, надолбы на проселке; на левом фланге земляной вал, прозванный нашими солдатами Атлантическим: болото, траншея невозможна — зальет, немцы и возвели земляную стену. На пяток минут наползает туман, и опять воздух легок, прозрачен; светлеет все больше, пригревает.
Немцы просыпаются, гортанно командует фельдфебель. Мелькает распластанная тень самолета. Гул мотора меркнет, и у бруствера слышно чириканье. Воробей. Никакая война ему не помеха! И Сергей улыбается.
* * *У Пощалыгина словно было шестое чувство: по каким-то лишь ему ведомым приметам он безошибочно определял, что полевая кухня уже подвезла завтрак в овражек за ходом сообщения; он подхватывал котелок и неизменно первым получал еду; некоторые пытались отнять у него первенство: тоже выбегали из землянки, но зря — кухня еще не подъезжала. Если же Пощалыгин хватался за котелок, все знали: кухня в овражке.
В то утро Пощалыгин, как обычно, выскочил с котелком. Возвратился он скоро, растерянный и подавленный.
— Что с тобой? — спросил Сабиров.
Пощалыгин не тотчас совладал с собою. Скорбно выдохнул:
— Беда.
— Что стряслось? Говори толком!
— Афанасия Кузьмича уже нету…
— Как нету? — не понял Курицын. — Убило? Пощалыгин не удостоил его взглядом, сказал, обращаясь к Сергею:
— Новый повар на кухне. Афанасию Кузьмичу сыграли отбой, во как! А новый не курит…
А назавтра в отделение прибыл собственной персоной Афанасий Кузьмич, отставной повар. Волею судьбы и штаба его направили в строй.
Поистине драматична была встреча Пощалыгина и Афанасия Кузьмича. Завидев в дверях землянки пригнувшуюся — чтобы пролезть — нескладную фигуру бывшего повара с вещевым мешком за спиной и с винтовкой, которую тот держал, как палку, Пощалыгин привстал:
— Афанасий Кузьмич?
— Я, Жора, я…
Они покачивали головой, вздыхая, убито восклицали: «Вот, значит, как!» — «Да уж, брат, так!» Придя в себя, Пощалыгин сказал:
— Приземляйтесь. Взводному доложили? Афанасий Кузьмич, не снимая мешка, обреченно опустился на нары, поставил винтовку между колен:
— В отделение сержанта Сабирова направил.
— Значит, к нам! Бесподобно! — отчего-то обрадовался Пощалыгин. — Отделенный вскорости придет.
Умевший не только феноменально быстро полнеть, но и худеть, Пощалыгин в трое суток спустил все свои накопления и, пожалуй, стал тощее, чем был до близкого знакомства с Афанасием Кузьмичом. Характер его определенно подпортился: Пощалыгин уже не отличался благодушием, самодовольством, реже говорил о женщинах, мог придраться по пустяку или внезапно обозлиться, Впрочем, к Афанасию Кузьмичу относился с прежним почтением, разве что перестал величать на «вы».