Болезненно переживая свою отставку, Афанасий Кузьмич изливался перед Пощалыгиным. Рыхлый, с розоватой плешиной, с пористой кожей, он держал собеседника за пуговицу и шевелил то одной, то другой бровью:
— Ты, Жора, рассуди. По закону, по справедливости. Разве не обидно? Разве я поваришка военного времени: курсы, дунул-плюнул — и готово? Не-ет, я профессиональный повар. До войны шеф-поваром был в столовой. В Москве! На Сретенке! Два зала, на триста пятьдесят посадочных мест, швейцар — что твой ресторан.
— Во как!
— Да что, Жора, ресторан!.. Ну «Метрополь», «Арагви»… А то захудаленькие есть, одно название — ресторан. На поверку — тьфу, хуже забегаловки! И Недосекин-то поварил в ресторане «Золотой рог», во Владивостоке. Ха, ресторан!
Любопытный Курицын не преминул спросить:
— А кто он, Недосекин?
— Ха, повар, с вашего позволения! Заместо меня который… А скажи, скажи, Жора, — горячился Афанасий Кузьмич, — что он, качественней меня готовит блюда?
— Ни в коем разе!
Но Курицын простодушно и жестоко вмешался:
— Вкусней у него. Плов какой сообразил! А щи? Вы зарядили: суп да суп. А Недосекин — щи. Щавель надоумился собирать.
Пощалыгин отмахнулся:
— Что ты, курицын сын, в этом кумекаешь? Плов — вкусно. Но ежели вкусно, еще пущей жрать охота!
— Ха, щавель! Травка! А ты, юноша, дай мне продукт, и я тебе разве плов изготовлю? Шницель по-венски, судак по-польски, ростбиф, шашлык, табака! Я с китайской кухней знаком, с чешской! С вашего позволения, меня переманивали в ресторан на Казанском вокзале. Кабы не война…
Рубинчик недоверчиво кашлянул. Сергей, тоже прислушивавшийся к разговору, спросил:
— За что вас отстранили, Афанасий Кузьмич?
Тот поочередно шевельнул бровями и с незагасимым пылом сказал:
— Разве объяснят? Но не по закону это, не по справедливости!
И верно: объяснений Афанасию Кузьмичу не давали. Командир хозвзвода Бабич вызвал его и, отведя близорукие, навыкате глаза, объявил, что рядового Сидоркина приказали направить в роту. Кто приказал, почему, Бабич не пояснил.
А дело было так. За ужином Орлов сказал:
— Народ жалуется: Сидоркин готовит кое-как, разленился.
Наймушин перестал жевать, подумал: «У замполита репертуар неизменный». Подавляя раздражение, ответил:
— Это факт. Сам пробу снимал.
— И еще. Пищу раздает — одному больше, другому меньше, как заблагорассудится.
— Лично проверил? Снять к чертовой бабушке!
— Ну, крайние меры не обязательны. Можно серьезно предупредить.
— Обижает бойцов, а с ним нянькаться? Снять! Это мое решение. Все.
Катая желваки и топорща усики, Наймушин по телефону разыскал Муравьева и приказал завтра же отправить Сидоркина в строй: пускай повоюет винтовкой, а не черпаком.
Вспомнив, спросил:
— Как с Вострецовым? Подтвердится — засужу! От бойцов отрывают, ворюги…
И, еще о чем-то вспомнив, он оттолкнул миску, стукнул кулаком по столу. Папашенко с испугу едва не выронил чайник. Орлов вопрошающе глянул на комбата. А у того вспухали желваки, шею заливало избура-красным.
Наймушин поманил ординарца:
— Крой сюда, милый друг. Не стесняйся. Ты ж на батальонной кухне не привык стесняться? Заруби на носу: еще раз притащишь мне либо другому начальству в котелке лишнее, неположенное — пеняй на себя! Семь шкур спущу! Душу выверну наизнанку!
Папашенко стоял ни жив ни мертв, руки по швам. Орлов посмеивался:
— В свое время я намекал этому дядюшке. Довольно прозрачно. Дескать, норма есть норма. Для каждого, от генерала до рядового. А он: ваше дело хозяйское, а о комбате я обязан позаботиться. Вот и заботился!
— Старый хрыч! Пользовался тем, что я не обращал внимания. Дурак ты, Папашенко…
Орлов нахмурился:
— Браниться, по-моему, не стоит. А то Папашенко обидится.
Но ординарец, не меняя позы, живо возразил!
— Товарищ комбат за дело меня чихвостит. Все одно как батько. За это обиды не поимею.
— М-да?
— Вот тебе, комиссар, и «м-да». Убедился? — проговорил Наймушин.
Он тщетно пробовал подавить раздражение. Оно подступало к сердцу, к горлу, чтобы прорваться чем-нибудь резким, колким, о чем впоследствии сам пожалеешь. Пойти проветриться, что ли? Именно: проветриться.
Был умиротворенный вечер. Из-за холма выдвигалась белая, на ущербе, луна — тарелка с отбитым краем. По дневному подогретый, без свежинки, земляной дух стлался поверх траншеи, в нее не стекал. В траншее — грибная, прель и затхлость.