— В плену-то несладко, — заметил Афанасий Кузьмич, — Мне сержант Гриднев рассказывал. Понюхал он плена, в лагере под Сувалкамн. Бежал, партизанил, ранили — вывезли на Большую землю, подлечили — в армию. Ноябрь, дождит, холода, а пленные вповалку на голой земле за колючей проволокой. Брюквенная похлебка и то не каждый день, расстреливали пачками прямо из пулеметов, но еще больше мерли от тифа, дизентерии. Как мухи…
— Это одна сторона плена, — сказал Чибисов. — А другая, наиважнейшая? Кто попадет в плен, тот покроет себя несмываемым позором! Драться надо так, чтобы последнюю пулю — в себя!
— Это верно, — согласился Афанасий Кузьмич. — Жаль, из винтовки несподручно. То ли дело пистолетик!
— Гранатой можно подорваться, — сказал Чибисов. — Верно.
И Афанасий Кузьмич принялся развязывать вещевой мешок, вытаскивать какие-то свертки и сверточки — он любил это проделывать, — затем снова спрятал их. Пощалыгин зевнул, потянулся и спросил:
— Можно задать вопрос, агитатор?
— Пожалуйста, — без особой охоты отозвался Чибисов.
— Меня интересует следующее… М-м, нижеследующее… Ты чего, Чибисов, прыщавый?
— Чепуху городишь, — сказал Чибисов. — Элементарно: недостаточное питание.
Сергей дернул Пощалыгина за рукав, Рубинчик сказал: «Не глупите», и Пощалыгин обозлился, пробурчал;
— Фоны бароны…
Повернулся задом, деланно захрапел. Но поспать и в самом деле ему не пришлось.
— Вста-ать! — гаркнул сержант Журавлев. — Сми-ирно!
Все повскакивали — кто на полу, кто на нарах, кто одетый, кто в исподнем. По ступенькам в блиндаж спускался генерал Дугинец, за ним — подполковник Шарлапов и капитан Наймушин, остальная свита теснилась наверху, у входа. Верзила Журавлев, всегда робевший перед начальством, запинаясь, докладывал:
— Товарищ генерал-майор… Личный состав…
— Вольно! — прервал комдив. — Здравствуйте!
В ответ так ахнули, что язычок пламени в светильнике заметался, зачадил и едва не затух.
— Здравия желаем, товарищ генерал!
Комдив усмехнулся:
— Этак потолок рухнет.
Он взял из пирамиды автомат, вынул затвор, заглянул в канал ствола, поворошил солому на нарах, оглядел стены, сушилку — и как будто остался доволен. Спросил:
— Как, вояки, не надоело отсиживаться в обороне?
— Надоело! — сказал Сергей.
— Ничего, потерпите. Наступление не за горами, Сергей близко видел его лицо, сейчас оно словно помягчело — и складки у рта не казались столь резкими, и глаза не такие запавшие, колючие. Правой рукой Дугинец щелкал прутиком по голенищу, левая, больная, вытянута вдоль туловища.
— Ну, вояки, до свидания, — сказал Дугинец и, наклонившись к Журавлеву, доверительно шепнул: — А команду «Смирно», если люди отдыхают, подавать не нужно. Уяснил, сержант?
— Уяснил, — пролепетал Журавлев.
Геперал, сопровождаемый Шарлаповым и Наймушиным, ушел, и тут же по ступенькам скатился лейтенант Соколов:
— Журавлев! Что ж ты подводишь взвод? Разве не знаешь, когда командуется «Смирно» и когда не командуется?
— С перепугу я, товарищ лейтенант. Теряюсь перед начальством.
— Кусается оно, что ли?
— Не кусается, а все-таки… Я даже перед вами теряюсь, товарищ лейтенант.
— Гарантирую: не кусаюсь. — Соколов сбил пилотку, почесал в затылке. — Шут с тобой, робей перед начальством, даже перед взводным. Только перед противником не робей!
— Не, фрицу спуску не дам. — И Журавлев повел богатырскими плечами.
Лейтенант умчался догонять генерала, а Пощалыгин сказал:
— Ты чего, Сергуня, выскочил поперед батьки? Надоело в обороне. Ты думаешь, наступление — это сладко?
— Сладко не сладко, а наступать надо. Гнать надо немца с нашей земли!
— Гнать, — подтвердил Журавлев, думая о чем-то своем. — Гнать… Ребятки, а как генерал-то нагрянул, ух! Я вон тут, а он вон тут. Глядь я невзначай на дверь — батюшки! Генерал! Не упомню, чего командовал, чего докладывал…
А генерал Дугинец тем временем шел по траншее. Он прихрамывал, потому что кололо в колене, и поеживался, потому что ныло предплечье. Предплечье — это рана, колено, вероятнее всего, — ревматизм. И почему они звонят о себе, погода, кажется, сухая, теплая? Не будем обращать внимания. До свадьбы пройдет. По крайней мере, до золотой. Сколько еще ему до золотой? Двадцать три годика. Пройдет. Старушка дожидается его в Москве, на Большой Ордынке. Не старушка — просто Маша. И он не старик — просто Гриша… А вечер-то, вечер — чудесный!