Выбрать главу

– Canaille![33] – закричал он пронзительно. – Ты портил мой балет…

В это время в другом конце коридора появился Милорадович. Он был жизнерадостен и то к одной, то к другой балерине поворачивал свою скульптурную, гордую голову и снисходительно улыбался… Рядом почтительно шел театральный чиновник.

Из артистической вышла Истомина. Милорадович скользнул и по ней взглядом.

– Авдотья, – строго сказал чиновник, – завтра к господину полковнику Ланскому на допрос, помнишь?

Она стояла так, чтобы Милорадович видел ее всю, – ее плечи, ее спину, ее лицо, ее ноги – и чтобы взгляд его утонул в ее бездонных, темных глазах.

– Я пойду, а что ж, мне скрывать нечего… – Это все еще продолжалось расследование о дуэли.

Прыгающей походкой подскочил Дидло. Он бросил палку на пол и принялся шпынять ее ногами и рвать на себе волосы. Он был в истерике.

– Ah, les canailles, les brigands…[34] Они губят мой работа. Меня терзают ногтями и зубами… Я бросил Париж. Я думал в России встретить сочувствие… Я во власти зависти и интриг… Я погибай!..

– Господин Дидло не желает дать мне партию, – низким своим звучным голосом вдруг пожаловалась Истомина. Она пользовалась своим счастьем. – Первой от воды я танцевать больше не желаю…

И с надеждой и покорностью посмотрела на графа Милорадовича: одним словом он мог возвысить ее и одним движением пальчика поманить за собой…

Дидло остолбенел. Судорога прошла по его рябому лицу.

– Ты бут-дишь танцевать! – прошипел он, потеряв голос.

В глазах Милорадовича появилась пьяная дымка.

– Ты будешь танцевать, – сказал Милорадович. – Иначе, – он погрозил ей пальцем, – отдам в солдаты…

И пошел дальше.

– Где Шамаева?.. – загремел его голос.

– Нездорова-с, ваше высокопревосходительство…

– Нездорова? Проверить! – Так говорить мог лишь владелец сераля, знающий уловки своих жен.

XIX

Он знал часы ее репетиций и ожидал у театрального подъезда; он сопровождал ее в магазин бальных принадлежностей Брейтдоура на Невском или магазин Кейбеля на Большой Морской, к помадному мастеру Роту, к белошвейке Сихлер, к магазину французских сюрпризов и в Гостиный двор; а в разгар богослужения в церкви Николы Морского у Крюкова канала умудрился вместе с суетным подарком передать и греховное стихотворное послание; и во время воскресной заутрени в домовой церкви Театральной школы мешал святым ее мыслям… Утром, днем, вечером, ночью он поднимался на второй этаж дома, в котором она жила, не прежнего – ветхого – на Грязной улице, а громадного дома на углу Театральной площади, с пышным, нарядным фасадом и широкой мраморной лестницей – и Марья, ее подруга и наперсница, вкрадчиво отваживала: «Нету дома» – или: «Никак нельзя, почивает!» – и он передавал деньги, подарки, записки…

И вот они в кабинете ресторана. У метрдотеля, когда он с салфеткой в петлице выглядывал из-за портьеры, зрачки завистливо расползались при виде аристократов с перстнями на пальцах, небрежно расстегнувших ментики или фраки, и полуголых девиц – надушенных, накрашенных, сидящих на коленях своих приятелей и готовых выскочить из своих оборок, шелков и корсетов. Кутили большой компанией.

– Господа, только для вас! – входя в кабинет, восклицал метрдотель. – Соус из трюфелей и шампиньонов? Нести, господа?

Били бокалы, пили из туфелек дам… За любовь, за женщин!

– Соус «Maitre d'Hotel»! Нести, господа?

– За женщин – и за свободу!

Вслед за котлетами из раков лакомились телятиной со свежей икрой… Вскрывали устриц и поливали их острым соусом. И вот вбежали цыганки – со спускающимися вдоль смуглых щек темными локонами, в расшитых золотом шалях, с серьгами из мелкой монеты, позвякивавшей в ушах. Это было уже не пение, а вздохи, выкрики – и что-то дикое, страстное, обнаженное было в дрожи, сотрясавшей тела от плеч до пяток. Дрожь цыган передавалась гостям…

А поздней ночью мчались на легких санях – под звон бубенцов, под визг и смех – по гласису Адмиралтейства, и – вскачь, стремглав – через плашкоутный Исаакиевский мост, и дальше, все дальше, по прямым, как стрела, улицам через Васильевский остров, через Аптекарский остров, все дальше, дальше…

И все же он уловил мгновение… В хмельном угаре, в цветном мираже пришло это мгновение – блестели ее глаза, затемненные ресницами, алела ленточка, пропущенная в локоны, и белели плечи…

И как под натиском урагана облетает листва и гнутся стволы деревьев, с нее слетали шелк, кружева, шнуровки, и гнулось тонкое, прекрасное древо…

Когда-то, в далеком прошлом, таком далеком и туманном, что и взгляд туда уже с трудом проникал, в самом раннем детстве он был тихий, задумчивый мальчик… Он помнил себя таким. Потом что-то сдвинулось, заиграло, забушевало, даже обезумело. Но прежний, тихий и задумчивый, мальчик все еще сидел в нем…

Он шел по улице, и этот прежний мальчик удивленно и радостно глядел вокруг… Нянька гуляла с детьми… Расслабленного старика везли в тележке… Двое кадетов в начищенных до блеску сапогах торопливо шли… Из труб домов струился и уносился вверх дым…

Жизнь! Бесценный дар – жизнь!.. Он жадно смотрел вокруг. На замерзшей реке, по расчищенному льду, мальчишки катались на коньках. Морозный воздух голубел. Сквозь низко нависшие белесые облака просвечивалось солнце, и токи воздуха падали сверху вниз, делая легкими, воздушными пышные здания…

Вдоль набережной тянулся Воспитательный дом… Вот строгановский дворец… Вот Полицейский мост…

Краски мира звучали. Краски мира звучали симфонией – гранит и камни стен, пролетающие с приглушенным цоканьем копыт, с шуршанием полозьев упряжки, зимний свет, лившийся на крыши, фронтоны, аркады, изваяния… Музыка переполняла… Он достал из кармана клочок бумаги и карандаш и записал родившиеся слова…

Второй раз они встретились, чтобы проститься.

В ее будуаре от густого запаха духов и помад болела голова. Кровать с пологом стояла посредине, как трон; дешевая роскошь выставлена была напоказ: слишком яркая драпировка, слишком модная мебель, фальшивые драгоценности.

Ночью тяжелые шторы на окнах плотно задергивались, и лишь китайский фонарик горел в углу, разливая – красноватый свет. За минутой восторга открывались скука и проза жизни… И продолжения быть не могло: ничего не могло их связать даже на время – обоим было по восемнадцати лет.

– Мечты мои, – сказала она задумчиво. – Где они, мои мечты?..

Она подложила руки под голову, раскинула локти, изогнула шею, так что мягкие волосы растекались по вмятинам подушки, и смотрела в потолок.

А его насмешливый ум уже успел все измерить: этот успех не стоил больших хлопот.

– Мечты, – повторила она. – Все мне виделась впереди прекрасная жизнь…

Ночью, в тишине, ее голос не казался столь низким, грудным – в нем звучали девичьи звонкие нотки.

Будто он долго и исступленно несся вперед в каком-то чаду, а теперь оглядывался и спрашивал себя: господи, да где я, господи, да зачем я здесь?.. В том, что происходило, не было ни любви, ни счастья.

– Нас в школе сначала всему учили: и петь, и шить, и танцевать, и французскому – вроде мы барышни, – рассказывала Истомина. – А уж потом кого куда: кого в танцорки, кого в драматические… А уж кто не годен – тех в костюмерные… У нас была воспитательница – ужасно забавная, мадам Готье, все л я м у р да л я м у р, вот мы над ней шутили. Рожер, из французской труппы, прикинулся влюбленным: вздыхал, а однажды даже пригрозил размозжить себе голову, и его жена тоже участвовала, будто ревновала, – вот уж мадам Готье ликовала! А мы смеялись…

вернуться

33

Каналья! (франц.)

вернуться

34

Канальи, разбойники! (франц.)