Константин закусил губу и, фыркая, пробежался из угла в угол.
— Лунин просится у меня на силезскую границу, — снова заговорил он.
— И молодец, — похвалила Лович, — в Силезии живут очень весело.
— Да подожди ты со своими скоропалительными умозаключениями! — рассердился Константин. — Кабы он хотел экспатриироваться, он мог бы это сделать, когда я сам предлагал ему заграничный паспорт. Однако он отказался, хотя знал, что его могут сцапать…
— А для чего он так поступает, ты не разумеешь? — лукаво спросила Лович.
— Для того, — передразнивая ее польское произношение, ответил Константин, — что, разделяя убеждения своих товарищей, он, видите ли, желает «разделить с ними их участь…»
— А я так полагаю, что есть еще причина, по которой пан Лунин вот как не хочет уезжать из Варшавы.
Константин вопросительно уставился на жену своими круглыми, почти безресничными глазами.
— Пани Потоцкой, — продолжала Лович, — очень хочется сделать из него правоверного католика потому, что наша вера, есть, прежде всего, послушание. А сделать ручным такого красивого, упрямого и смелого мужчину, как пан Лунин, заманчиво не только для влюбленной в него Потоцкой, но и для всякой другой католички…
— Пустяки болтаешь, — рассердился Константин, — чистейшие пустяки! Лунин, как и большинство этих умствующих аристократов, совершеннейший атеист.
— Однако ж, — возразила Лович, — когда они встречались с Потоцкой у меня, Лунин рассказывал нам, что в Париже он подпал под сильное влияние иезуита Гравена…
— Того самого, который за обращение в католичество графини Гагариной был выслан покойным братом из России? — удивился Константин.
— Того самого, — подтвердила Лович. — Пани Потоцкая и сама была большой его поклонницей. Она и теперь стремится продолжать дело Гравена, привлекая в лоно католичества…
Константин зычно расхохотался.
— Ох, дура-баба! Скажи ей, что если удастся ее затея в отношении моего Лунина, то таинство это произойдет исключительно по причине ее женских прелестей. К ним Лунин настолько привержен, что согласится принять буддизм, магометанство, идолопоклонство и ваш католицизм, конечно… — И он снова захохотал.
— Ну что же, — невозмутимо пожала Лович выхоленными плечами, — по нашей религии благодать может сообщаться и вовсе неверующему, лишь бы только совершающий над ним таинство поступал согласно установленной форме.
— Хитро придумано, — сказал Константин с насмешкой. — А по-моему — ни Потоцкую, ни Лунина никакие таинства, кроме брачного, нисколько не интересуют,
— Так ведь пани Потоцкая замужем, а развода у католиков не полагается.
— Ерунда! — отмахнулся Константин. — Я всего только наместник русского царя в Польше — и то делаю здесь, что хочу. А ваш римский папа, почитающий себя наместником Христа на земле, не сможет, что ли, сделать так, чтобы Потоцкая переехала из своего замка к Лунину?
— Замолчи, замолчи! — с шутливым ужасом замахала на него Лович унизанными перстнями пальцами. — Ты богохульствуешь, а за это придется отвечать мне как твоей жене.
Константин опять засмеялся.
— А зачем Лунин хочет ехать на силезскую границу? — спросила Лович.
— Он желает еще раз поохотиться на медведей, которых уже немало истребил на своем веку.
— Ты, конечно, разрешишь ему ехать туда, — твердо, как приказание, произнесла Лович.
— И разрешу. Раз он пообещает вернуться к сроку, какой я ему укажу, значит вернется. Я с ним в одной комнате спать не лягу — он меня по своим убеждениям непременно зарежет. Но, если даст слово, что не тронет, — буду спать спокойно. А братцу я его попытаюсь все-таки не отдать.
— Попробуй, — язвительно улыбнулась Лович и, тряхнув подстриженными кудрями, вызывающе посмотрела на мужа.
И Константин попробовал, было спасти своего адъютанта. Сначала он послал Николаю подробное письмо, в котором, ссылаясь на свидетелей — Опочинина и генерал-майора Жандра, присутствовавших при его разговоре с Луниным, писал:
«Я пытался узнать от Лунина, не было ли его возвращение на службу в Варшаву продиктовано желанием удалиться от обстоятельств, в которые попали его родные и друзья, на что он мне ответил, что последнее можно предположить. Я не протежирую ему и тем менее хочу его обелить, — дела и расследования покажут его виновность или невиновность. Но здесь на месте можно наблюдать, что он не занимается ничем иным, кроме службы и охоты…»
В таком же духе написал он и Опочинину, которого Николай сделал уже шталмейстером:
«Что касается до полковника лейб-гвардии Гродненского полка Лунина, то с того времени, как он здесь находится, на все поступки его обращаемо было самобдительнейшее наблюдение. При всем, однако, том не открылось за ним, чтобы он заводил что-либо вредное, но даже ни малейшего подозрения…»
Подумав о том, что Опочинин непременно покажет это письмо Николаю, Константин приписал:
«Могло статься, что он, находясь в неудовольствии противу правительства, мог что-либо насчет оного говорить, как случается сие не с одним им. Его императорское величество изволит помнить, что даже мы сами иногда, не одумавшись, бывали в подобных случаях не всегда в речах умеренными…»
Этими словами Константин хотел напомнить и самому Николаю и Опочинину, который в роли их воспитателя не раз «шикал» на них в детстве за «предерзостные» слова, которые они посылали по адресу своего деспотического родителя. Однако ни сам Опочинин, ни один из братьев не доносили об этом императору Павлу. Поэтому в конце своего письма Константин посчитал уместным напомнить, что в Тайное общество, как он слышал, входило много двоюродных и троюродных братьев Лунина и других его родственников, и донести на них Лунину было так же трудно, как и доказать их вину. Кроме того, Константин высказал еще предположение о том, что оговаривают Лунина эти родственники по злобе за то, что с переездом в Варшаву он «так давно и так решительно от них отстал…»
Как и предполагал Константин, Опочинин немедленно показал это письмо царю. Тот внимательно прочел его, побарабанил пальцами по глянцевитой, с великокняжеской короной и вензелем бумаге и с усмешкой произнес:
— Пусть, пусть этот молодчик побудет пока что в Варшаве. А вдруг его тамошнее пребывание поможет найти нити к раскрытию заговора в польских войсках. Не может быть, чтобы и там не существовало этой заразы. И напрасно брат так старается обелить своего адъютанта: ведь у нас уже имеется против него такой следственный материал, который не оставляет сомнений в его преступности.
— Его высочество великий князь Константин Павлович весьма благосклонен к полковнику Лунину, — осторожно мстя Константину за последний прием в Варшаве, заговорил Опочинин. — Лунин с молодых лет и до сего времени является неутомимым сорвиголовой и острословом. В бытность мою в Варшаве, за завтракам у его высочества, на котором присутствовали Лунин, вспоминался весьма смешной случай из того времени, когда в жаркое лето кавалергардский полк стоял в Петергофе…
— Я помню безобразия, какие тогда творились офицерами, — нахмурясь, сказал Николай. — Особенно отличались Волконский с Луниным. Эти бездельники, уже в ту пору обнаружившие все черты их преступно-легкомысленного характера, научили свою презлющую собаку по слову «Бонапарт» бросаться на любого прохожего и сваливать его с ног…
Опочинин сокрушенно покачал головой и, подождав, пока царь перестанет оглушительно сморкаться, продолжал:
— В Варшаве много смеялись, вспоминая, как Лунин, после запрещения полкового командира офицерам и солдатам купаться на виду у публики в заливе, завидя однажды коляску командира, влез в море в кивере, мундире и ботфортах. Когда коляска приблизилась, он, стоя в воде, отдал генералу честь. Генерал, разумеется, удивился и грозно спросил, что он тут делает. На что Лунин ответил: «Купаюсь, а чтобы не нарушить распоряжения вашего превосходительства, делаю это в самой приличной форме».