— Имея в то время большую корреспонденцию с приказчиком касательно доставшихся мне после смерти батюшки имений, я полагал этот станок удобным для сей цели; но, видя, что им не облегчить трудов моих, подарил его князю Трубецкому для употребления, на какой предмет ему заблагорассудится. По малости своей этот станок, будучи более изобретением замысловатым, нежели полезным, не мог быть употреблен к чему-нибудь касательно Тайного общества.
Слушая Лунина, Чернышев притянул к себе «Дело № 23» и просматривал лежащие в нем бумаги. Среди них отдельно прошитой тетрадкой находились письма к Лунину его приказчика Евдокима Суслина. Чернышев прочел несколько строк из первого письма:
«Горох наш не отличной доброты, хотя он чист и бел, но не крупен, а потому продавался противу других лучших горохов дешевле… Весь хлеб с господских полей убран в гумны и амбары, и все скирды сена приведены в надлежащий порядок».
В другом письме этот же Суслин сообщал своему барину, что «проживающие в столице дворовые люди ваши, без чувствования над собой помещичьей власти, заразились негой и вольнодумством, ибо воля всех портит, а посему от них не токмо что оброка не получить, а вернувшийся в имение Михей Андреянов объявил, что, быв не в силах прокормиться с женою, отдал без всякого позволения родившегося у него сына в Санкт-Петербургский воспитательный дом».
Давал Суслин Лунину сведения и о работе в его имении «фабрички», на которой из шленской, полушпанской и русской поярковой шерсти выделывались сукна. «От продажи сукон наших нет никакой выгоды: первое потому, что они много хуже заморских, в изобилии на ярмонках доставляемых купечеством, а второе — из-за нового постановления, по которому уж и лыками, мочалами и луком торговать без высокой оплаты к сему свидетельств не можно, и ценою низкою сшибать конкурента не приходится».
Последнее письмо в тетрадке было из лунинского имения Сергиевского от священника, в котором тот поздравлял, владельца с погашением долга по имению в Московский опекунский совет в витиеватых выражениях:
«У нас пасха, но не иудейская, не освобождение израильтян из-под ига фараона, а освобождение наших душ из-под власти ада, смерти и диавола. Да возрадуется душа ваша о воскресении вашего имения, да радости вашей никто же возьмет от вас…»
Чернышев поставил у этих строк вопросительный и восклицательный знаки и, пошарив еще в остальных бумагах, сердито отодвинул все «дело».
— Ни одного письма, напечатанного на станке, в документах не имеется, — сказал он Лунину.
Тот пожал плечами:
— Видимо, Суслин держал их где-либо в другом месте, а лица, производящие обыск, не поинтересовались ими…
На повторных допросах Лунин был так же сдержан, насмешлив и скуп на показания. Только убедившись, что имена многих членов Общества известны следователям, со слов самих арестованных, Лунин заявил:
— Я ласкаюсь несомненною надеждою, что Комитет, руководствуясь справедливостью, приемлет в уважение причины, побудившие меня замедлить объявление имен моих друзей и братьев.
— Знал я вашего батюшку, — неожиданно обратился к Лунину на одном из допросов брат царя Михаил Павлович, — отличный был бригадир бабушкина веку, и я ума не приложу, как и когда у сына подобного отца мог сложиться образ мыслей, приведший его к столь плачевному положению.
Михаил Павлович вспомнил, что Константин просил его заступничестве за Лунина, и поэтому прибавил с осторожностью:
— Правда, уехав несколько лет тому назад в Варшаву, вы тем самым отошли от Тайного общества…
— Виноват, ваше высочество, — перебил Лунин, — я не ставлю себе в оправдание ни отдаление свое от Общества, ни прекращение моих с ним сношений, ибо я продолжал числиться в оном и при других обстоятельствах продолжал бы действовать в духе оного.
Члены Комитета переглянулись между собой, а Голеиищев-Кутузов даже руками развел от возмущения.
— Вот видите, ваше высочество, — сказал он Михаилу, — какого закоренелого преступника зрим мы перед собою. Недаром же его единомышленники предполагали поставить его во главе шайки головорезов, которая еще в двадцать третьем году собиралась убить благословенной памяти императора Александра Павловича. Это неисправимый разбойничий атаман, любимой мечтой которого было резать, резать и резать…
Лунин нахмурился:
— Я уже говорил о благородных мечтаниях нашего Общества. Впрочем, мне вполне понятно, почему мысль генерала Голенищева-Кутузова упорно возвращается к цареубийству: пример, видимо, еще очень свеж для его превосходительства.
Слова Лунина, как тяжелые удары, сыпались на побагровевшего генерала — участника убийства Павла I. Несколько мгновений стояла неловкая тишина.
— Я не сомневаюсь, что этому молодчику будет уготована вечная каторга… — прошипел, наконец, Голенищев-Кутузов.
— О какой «вечной каторге» может быть речь? — насмешливо спросил Лунин. — Большую часть своей жизни я уже прожил. А вообще же, к сведению вашего превосходительства, вечно только движение миров да, пожалуй, искусство…
Досталось в этот день и другому участнику убийства 1 марта 1801 года — председателю Комитета, военному министру Татищеву.
Когда он с негодованием стал упрекать допрашиваемого Николая Бестужева в том, что тот не постыдился обсуждать план убийства царя, Бестужев с подчеркнутым удивлением спросил:
— И это вы меня об этом спрашиваете? — причем сделал особое ударение на слове «вы».
Не повезло Татищеву и при допросе Пестеля.
— Вот вы все кичитесь своим образованием, сами законы, наподобие Ярослава Мудрого, сочиняете, уйму разного рода глубокомысленных книг перечитали. Я же, кроме французских романов и священного писания, никакого чтения не признаю, а между тем… — и Татищев многозначительно провел рукой по своей груди, украшенной звездами и орденами. — Нет, право, господа, — обернулся он к сидящему за столом синклиту, — я столько наслышался за время допросов о разных Бентамах, Констанах и прочих мудрецах, что решил ознакомиться хоть с одним из этих «авторитетов». Достал томик этого самого Детю де Трасси, о котором полковник Пестель так распространялся в своих письменных показаниях, и прочел его от начала до конца. И уверяю вас, что решительно ничего не осталось у меня в голове от этой книги….
— Но, может быть, в этом виновата не книга? — спросил Пестель.
Татищев грозно посмотрел на него, а Михаил Павлович откровенно рассмеялся. Уж очень он любил остроумие и себя считал удачливым каламбуристом.
— Нынешнему государю я не присягал уже по одному тому, — продолжал отвечать Пестель «по пунктам», — что был арестован еще до вступления его на престол.
Генерал Чернышев укоризненно посмотрел на чиновника писавшего «пункты» для Пестеля.
— Я по общему образцу, ваше превосходительство, — шепотом оправдывался тот, — а образец дан свыше…
Пестель заглянул в допросный лист и продолжал:
— Что же касается лиц, коим я мог бы приписать внушение мне вольнодумных идей, то ни таковых лиц, ни времени, когда эти мысли начали во мне возникать, определить нельзя, ибо сие не вдруг сделалось, а мало-помалу и самым для меня самого неприметным образом. Я занимался чтением политических книг со всею кротостью и без всякого вольнодумства, с одним пламенным рвением когда-нибудь быть полезным моему отечеству. Я стал понимать, что благоденствие и злополучие народов по большей части зависят от правительства, и эта уверенность придала мне еще большую склонность к занятиям политическими науками. Чем дальше, тем больше находил я несообразностей между их утверждениями и тем, что творится в жизни моего отечества. И я пришел к глубокому убеждению, что в устройстве русской жизни необходимы коренные изменения, что участь нашего народа невыносима, что рабство крестьян, принижая их до скотского существования, позорит и самих рабовладельцев, допускающих подобное положение вещей, что бюрократия стоит стеною между монархом и его несчастными подданными, скрывая от него ради собственных выгод истинное положение дел. Так я пришел к мысли о необходимости представительного правления, единственного, которое вывело бы русский народ на путь благоденствия.