Выбрать главу
Ах, матушка, что во поле пыльно?Дитятко, кони разыгрались…Матушка, чьи же эти кони?Кони Александра Сергэича… 

При последних словах Таня поклонилась Пушкину, но в этот момент шут Еким Кириллович выкатился кубарем на средину зала и запел тонким, петушиным фальцетом:

Двое саней со подрезами,Третьи писаныеПодъезжали ко цареву кабаку. 

— ушел прочь! Не мешай Тане! — кричали ему со всех сторон.

Не обращая ни на кого внимания, шут вьюном завертелся среди хватающих его за полы кафтана мужских и женских рук. Пестрые ленточки высокого шутовского колпака: разноцветной спиралью кружились над его головой. Бубенцы оглушительно звенели.

В поднявшейся сумятице Пушкин старался незаметно пробраться к выходу. Он уже дошел до освещенной сальной свечой прихожей, в которой было навалено в кучу много шуб. В углу на большом горбатом сундуке дремал старый слуга, а рядом с ним лежала пушкинская бекеша, отсыревшая от растаявшего снега. Пушкин накинул ее, не разбудив слуги, и отыскал свою тяжелую трость с набалдашником.

Он уже спустился с внутренней лесенки, когда Нащокин настиг его:

— Куда, Александр Сергеич? Стой, все равно не отпущу! И не думай!

Пушкин покраснел от досады:

— Мне, Павел Воинович, непременно надобно побывать нынче в одном доме.

— Если в светском, то поздно, а во всяком ином тебе и за полночь будут рады-радешеньки… Сейчас хозяйка моя вернется и забранит меня, зачем я тебя отпустил. Она ко всенощной к Старому Пимену пошла…

— Ежели к старому, то, пожалуй, и вправду скоро придет, — невесело пошутил Пушкин, — а только все равно — мне никак нельзя дольше у тебя оставаться. Есть у меня дело неотложное и притом чрезвычайной важности…

— Какое такое дело? — вдруг выпорхнула из-за вешалки цыганка Таня. Подбежав к поэту, она обвила вокруг его шеи свои смоляно-черные косы. — А ну-ка, уйди теперь! Попробуй!

— Оставь, Танюша, — серьезно проговорил Пушкин, отстраняя ее.

Косы с серой бекеши скользнули на огненно-красный шелк кофточки, туго охватывающей Танины плечи и грудь.

— Сырчаешь, Алеко Сергэич? — тихо спросила цыганка. — Давай поворожу на расставанье. Правду скажу, — и потянула его ближе к горящей свече. — Подаришь перстень? — дотронулась она до большого кольца на его указательном пальце.

— Этот не подарю — талисман. А погадаешь в другой раз.

Пушкин хотел, было погладить ее по смуглой щеке, но Таня, изогнувшись змейкой, скользнула мимо.

— Обиделась, — глядя вслед скрывшейся цыганке, сказал Нащокин. — А то оставайся, Александр Сергеич, право, оставайся. Я для тебя такую жженку своеручно изготовлю, что…

— Спасибо, друг, — перебил Пушкин. — Жженку я люблю. Как Бенкендорф — на меня, так она действует на мой желудок, то есть имеет на него усмиряющее полицейское влияние. А остаться мне все же нельзя. Уж поверь, душа моя, что никак не могу…

Из зала донесся веселый шум, среди которого выделялся пронзительный свист Екима Кирилловича.

— Слышишь? — спросил Нащокин, указывая в сторону зала. — Вернись, брат, шут твою хандру как рукой снимет…

— Нет, Павел Воинович, — нахмурился Пушкин. — Я не люблю жалкого ремесла шутов. Вельможи прошлых веков, в надменном издевательстве над идеею народных прав, делали шута карикатурой на независимого человека и забавлялись такой безнравственной пародией равенства, им ненавистного. Нам же с тобой подобные забавы не к лицу. Прощай, Воинович! — и вышел в морозную темноту.

Праздничный гул московских улиц затихал. Только изредка слышалась хриплая песня запоздалого гуляки, бубенцы тройки и свисток хожалого.

— Гони! Гони! — торопил Пушкин извозчика.

«Ванька» гнал савраску по горбатым улицам и переулкам, грозя ему кнутом и анафемой. И сани ныряли в ухабах и застревали в сугробах плотного промерзшего снега.

Но вот, наконец, и Садовая-Самотечная, а на ней не по-праздничному мрачный, освещенный только в нижнем этаже огромный дом графов Чернышевых.

Щедро дав «на чай», Пушкин отпустил извозчика и дернул звонок у дубовых парадных дверей с медными кольцами взамен ручек.

— Александра Григорьевна еще здесь? — спросил поэт, как только переступил порог.

— Пожалуйте, вас ожидают, — строго ответил пожилой лакей и, держа перед собой бронзовый шандал с двумя горящими свечами, повел Пушкина через анфиладу неосвещенных комнат.

Жена Никиты Муравьева сидела в углу гостиной в дорожном платье и темной собольей тальмочке, накинутой на худые плечи. Ее сестры — графини Наташа и Вера Чернышевы — заплаканными глазами ловили каждое ее движение, каждое выражение болезненно-румяного лица.

Пушкина встретили как родного: усадили к камину, подали горячего чаю, подсели ближе. И завязалась беседа.

— Слышали про нашего однофамильца Чернышева? — спросила младшая из сестер, Вера.

— Про того, кто возведен в графское достоинство за заслуги в деле четырнадцатого декабря? — мрачно спросил Пушкин.

— Он самый, — кивнула головой Вера.

— Слышно было, — так же мрачно продолжал Пушкин, — что тринадцатого июля он, нарумяненный и насурьмленный, гарцевал на коне перед виселицей пяти страдальцев…

Наступила пауза. Александра Григорьевна зябко повела плечами. Сестра заботливо поправила на ней тальму.

— Не укрыть ли тебя потеплей, Сашенька?

— Нет, мне не холодно, — ответила Муравьева и обратилась к Пушкину: — Моя свекровь рассказывала, как обошлась с этим господином на бале у Строгановых старая фрейлина Загряжская. Когда к ней подвели представляться новоиспеченного графа, она навела на него лорнет, оглядела с головы до ног и во всеуслышание заявила: «Я знаю только одного графа Чернышева, того, который нынче в Сибирь сослан».

— То есть нашего братца Захарушку, — улыбаясь и одновременно всхлипывая, пояснила Наташа.

Но Вера укоризненно покачала головой, и Наташа поспешила вытереть слезы.

— Говорят, он пытается доказать родственную с нами связь, — с презрительным равнодушием продолжала Муравьева, — ему, видно, страсть как хочется добраться до наших Чернышевских майоратов…

Снова помолчали.

— А как вы? — спросила Александра Григорьевна Пушкина. — Что мне сказать нашим? Ведь они захотят всё знать о вас, Александр Сергеич.

— Вы решительно едете нынче, Александра Григорьевна?

— Да, на рассвете. Жалею, что Волконская не захотела меня подождать… Вы, конечно, видели ее здесь?

— Как она себя чувствует? — разом спросили обе Чернышевы.

Пушкин тяжело вздохнул:

— Она, видимо, не совсем оправилась после болезни.

— А глаза все такие же огненные? — нежно улыбнулась Муравьева.

Такая же улыбка появилась и на губах Пушкина, когда он ответил:

— Княгиня Зинаида сказала о ее глазах, что такие бывают только у дев Ганга. А я думаю, что таких глаз, как у Марии… Волконской, нет ни у кого во всем свете…

Он порывисто провел узкой рукой по завиткам своих волос и продолжал:

— На вечере у Зинаиды Волконской я рассказал ей о своем намерении написать книгу о Пугачеве. Для этого мне надо будет поехать за Урал и дальше. И тогда, быть может, я явлюсь к моим друзьям искать пристанища у них в Нерчинских рудниках. Расскажите им еще, что правительство делает вид, будто поверило в мою непричастность к декабрьскому восстанию. Но на деле в Петербурге я себя чувствую, как в карцере. Я очень хочу вырваться из него, да не пускают ни царь, ни Бенкендорф… Скажите им всем, что теперь я понимаю, почему они не хотели принять меня в Тайное общество. — Глаза Пушкина затуманились. Он старался овладеть собой. — Да еще уверьте их, что я безмерно стражду об их судьбе… Повешенные — повешены… Но каторга ста двадцати друзей, братьев, товарищей — ужасна! — Он долго молчал. Потом достал из кармана сложенный лист бумаги: — Вот мое к ним послание. Передайте его…