«Государю каким-то образом стало известно, что то одна, то другая из дам остаются по нескольку дней безвыходно в казематах своих мужей, и когда статсдама Волконская обратилась к нему с просьбой разрешить ее невестке жить с мужем под одной кровлей, хотя бы и тюремной, его величество сказал: „Мне собственно остается лишь санкционировать факт, и я это сделаю“.
— Браво! Браво! — захлопала в ладоши Полина и, не выдержав, бросилась мужу на шею.
Он застенчиво отстранил ее.
— Ура! — крикнул Поджио.
— Ур-ра! — поддержали и другие.
— Дайте же слушать! — перекричал всех Завалишин.
«Радуюсь, что могу сообщить о несомненно приятной для вас всех новости, — писала мать Муравьевых. — Наша мадам Шарлотта получила письмо от своей родственницы, француженки Ледантю, которая много лет проживала в доме Ивашевых в качестве гувернантки сестер вашего товарища по несчастью, ротмистра Ивашева. Почтенная сия старушка пишет, что ее дочь — Камилла, красивая молодая девушка, долго страдала каким-то тайным недугом. И только недавно она призналась своей матери, что недуг ее есть не что иное, как давняя страсть к брату девиц Ивашевых, ныне сосланному. Камилла при этом заявила матери, что в чувствах своих она никогда не решилась бы открыться, если бы объект ее страсти оставался в прежнем своем положении, т. е. богатым кавалергардом и одним из адъютантов командующего армией. Но коль скоро постигшее его несчастье приравняло его с нею, скромною дочерью гувернантки, то, следуя влечению своего сердца, она выражает полную готовность ехать к Ивашеву в Сибирь, коли он пожелает сочетаться с нею браком… История сия трогательна до слез. Однако будь добра, не разглашай ее до получения согласия Ивашева, чтобы в случае его отказа не чинить бедной молодой девушке лишних страданий от выраженного им небрежения к ее чувствам…»
Муравьева спохватилась и смущенно оглянулась в угол, где сидел Ивашев.
Но тот ничего не слышал, устремив глаза в только что полученное от сестры письмо. В нем она подтверждала то, о чем только что читала Муравьева и о чем, накануне, беседовал с ним Лепарский, который тоже получил от отца Ивашева письмо с просьбой сообщить его сыну о желании девицы Камиллы Ледантю сочетаться с ним браком.
Ивашев, болезненно тосковавший в тюрьме и собиравшийся бежать из нее, не поверил словам коменданта.
Он решил, что в отношении его осуществлялся план, придуманный товарищами совместно с комендантом: заставить его обманом если не совсем выбросить из головы мысль о побеге, то хотя бы отложить попытку к ее осуществлению. Но письмо старшей сестры было слишком просто и искренне, а привычная с детства восторженная вера в каждое произнесенное ею слово заставила его поверить этому сообщению.
Дочь гувернантки француженки Камилла, которую он встречал в своей семье во время наездов в гости, встала перед ним такою, какой он видел ее в последний раз, незадолго до ареста.
Молодежь играла в фанты. Ивашев был «оракулом» и, сидя посреди гостиной с покрытой платком головой, каждому из подходивших приказывал, что тот должен совершить. Ивашев слукавил: незаметно сбросив концы платка с колен, он видел то женские, то мужские ноги и мог сообразно своим желаниям давать играющим то или иное поручение.
Вот у его кресла остановились стройные ножки в атласных туфельках. Остановились, шаловливо пошевелили носками, и тоненький палец уперся ему в голову.
— Этому грешнику, — чревовещательным голосом произнес Ивашев, — подлезть ко мне под платок и признаться в любви.
Ножки дрогнули, отступили, но возле них замелькали другие, в черной прюнели, в атласе, в цветном сафьяне. Зазвенел смех, раздались голоса.
— Нельзя ослушаться оракула! Камасенька, Камасенька, ступай под платок!
Ивашев ждал. И вот на момент приподнялся платок, счастливо и испуганно сверкнули огромные глаза, и рядом с ним в темноте послышалось трепетное:
— Je vous aime, Basil….note 59
Вместе со свежим, радостным запахом что-то нежно коснулось его губ, и Камилла мгновенно выскользнула из-под платка.
Ивашев, склонившись над письмом, закрыл лицо руками.
Басаргин и Оболенский подошли к нему, а Муравьева, всегда имевшая под рукой аптечку, торопилась накапать в скляночку успокоительных капель.
— Наверно, родители просто купили ему эту девчонку, — прошептал Завалишин на ухо Михаилу Бестужеву.
Тот отшатнулся.
— Как вы, Дмитрий Иринархович, можете жить с такой мизантропичностью в сердце? — с упреком проговорил он.
Завалишин сердито схватил клещи и стал скреплять застежки пергаментного переплета сочинений блаженного Августина под редакцией Эразма Роттердамского. Книга эта была одним из редчайших экземпляров богатой лунинской библиотеки, частями пересылаемой Лунину его сестрой. Завалишин с особенной старательностью починял застежки на этом переплете.
Пожалуй, Лунин был единственным человеком, к которому даже Завалишин относился с уважением. Они знали друг друга еще с того времени, когда Лунин был полковником лейб-гвардии Гродненского полка и пользовался личными симпатиями императора Александра и дружбой Константина.
Завалишину было известно, что после разгрома Тайного общества Константин, узнав о готовящемся аресте Лунина, предлагал ему заграничный паспорт, но Лунин отказался, заявив, что, разделяя мысли своих товарищей, желает разделить и постигшую их участь… С того времени из богатого и знатного эпикурейца Лунин превратился в стойкого ненавистника самодержавного режима и исследователя, ушедшего в изучение философских и религиозных догм.
Завалишину нравилось в Лунине и то, что в отношении правительства он держался не только независимо, но при всяком удобном случае старался показать ему полное презрение.
За все эти лунинские качества Завалишин отдавал ему явное предпочтение перед другими товарищами по каторге. Лунин же принимал такое его отношение с явной иронией. Он не любил в Завалишине большое самомнение, а за его манеру всегда вводить парламентские правила в обычные беседы называл его будущим председателем русского учредительного собрания. Он даже подарил Завалишину колокольчик с надписью: «Le ciochet du president» note 60.
B когда в камере становилось слишком шумно, достаточно было взять кому-нибудь в руки этот колокольчик, чтобы хоть ненадолго, но все же наступила тишина.
Бестужев, превозмогая слабость, нагнулся, было за этим колокольчиком, но его поманил к себе Никита Муравьев.
Он держал в руках журнал «Revue Britanique» note 61, и по мере того, как перелистывал страницы, лицо его становилось все мрачнее.
— Ты посмотри, — сказал он Бестужеву, протягивая ему журнал, изуродованный многими небрежно вырванными страницами.
Волконский тоже разглядывал обезображенный журнал.
— Он похож на исхудавшего толстяка в прежнем сюртуке, — с горечью сказал он.
— А на мой взгляд, коли сравнить оглавление с тем, что оставили жандармы, — шутливо сказал Бестужев, — то книжка сия является убогой хижиной, предваряемой великолепной прихожей.
— Батюшки, а это к чему же? — стоя на коленях перед ящиком с только что вынутой из него книгой, воскликнул Басаргин. — Глядите, «Traite d'archeologie» note 62, — прочел он заглавие.
Никита подошел к нему:
— Дай-ка сюда эту археологию.
Перевернул несколько страниц и обрадовался:
— Ах, милая маменька, как остроумно придумала! На, погляди, — протянул он книгу Лунину.
Тот быстро прочел несколько строк на одной из первых страниц.
— «Источник нашей чувствительности к страданиям посторонних людей лежит в нашей способности переноситься воображением на их место».
Перевернул страницу, другую и снова прочел:
— «Любовь и радость удовлетворяют нас и наполняют наше сердце, не требуя посторонней поддержки, между тем как горестные и раздирающие сердце ощущения несчастья нуждаются и ищут сладостных утешений в нежном сочувствии…» Да ведь это Адам Смит! — воскликнул он.