Выбрать главу

Он подождал, пока высохли чернила, еще раз внимательно просмотрел последние страницы, сделал кое-какие поправки и, наконец, перевязал рукопись попавшейся под руку веревочкой'.

Кликнув Никиту, он велел подать себе сюртук.

— Обедать дома будете? — спросила Александрина, столкнувшись с Пушкиным в прихожей.

— Нет, душа моя, не ждите. Нынче у Яковлева традиционный лицейский праздник. Только на этот раз не ужин, а обед. Скажи об этом Наташе, когда проснется. А ты, Азинька нынче как-то особенно бледна, настоящая Кларисса Гарлоу…

Собрание бывших лицеистов отличалось обычной интимностью, но на этот раз какою-то меланхолической веселостью.

Только в самом начале пирушки, когда Яковлев показал Пушкину магазинный счет, в котором, кроме расходов на вино и ужин, были помечены еще мелкие суммы вроде «за четыре десятка бергамот и три фунта изюму», Пушкин вдруг рассердился:

— О господи! И тут счета!

— Так ведь складчина, Александр Сергеевич, — не поняв причины раздражения Пушкина, обиделся Яковлев.

Но Пушкин уже дружелюбно обнял его:

— Полно, Мишук, это вовсе я не потому, а… — ему не дали договорить.

Окружили, пожимали руки, обнимали и, наконец, торжественно повели к столу.

— Садись по правую руку хозяина, — сказали ему. — Ты самый почетнейший из гостей.

Пушкин с деланной важностью опустился в кресло. Яковлев положил перед ним лист бумаги и перо:

— Будешь вести протокол.

Лицо Пушкина, склоненное над бумагой, освещалось голубым пламенем горящего пунша и казалось очень бледным. Он вел «Протокол пиршества» с нарочитой серьезностью и почти не притрагивался к кушаньям.

Илличевский потянулся к нему с бокалом. Пушкин продолжал писать… Его окликнуло сразу несколько голосов…

— Пушкин, оставь чрезмерное усердие! Чокнемся!

Поэт не отозвался.

Тогда Яковлев взял у него из рук перо и передвинул протокол к своему прибору.

— По праву старосты писать дальше буду я.

Пушкин молча пожал плечами и как будто только теперь заметил протянутые к нему бокалы.

Данзас в расстегнутом форменном мундире, с лицом, пышущим здоровьем, весело оглядел всех и, встав, поднял тост за милого хозяина Мишелюшку Яковлева.

— Предлагаю отныне именовать его гостеприимный дом «Лицейское подворье», — предложил Илличевский.

— С полным основанием, — важно согласился Корф. — Большая часть наших лицейских сходок происходит в этом доме.

— Я хочу возразить Комовскому, — проговорил Яковлев, — нынче он сказал, что нас всех «безотчетно тянет на эти каждогодние лицейские собрания». Вовсе не безотчетно, дорогие друзья. Самое слово «лицей» таит в себе переживающую быстрокрылое время очаровательную идею. Лицейские шесть лет! Мы не перестаем любить их со всем тем, о чем тогда мечтали, на что надеялись. С ними связаны гордые юношеские стремления — осуществить на своем жизненном пути начертанный на лицейской медали девиз: «Для общей пользы!» Жить для общего блага… И сколь же радостно сознавать, что, перенеся уже немало «дуновений земных бурь», уже далеко не отроки, а кавалеры многих орденов, — продолжал он, указывая поочередно на присутствующих, — советники статские, действительные, а кое-кто, — он ткнул пальцем в Корфа, — а кое-кто уже и тайный…

— Один я, сирота горемычная, всего лишь титулярный, — с жалобной миной перебил Пушкин.

Все расхохотались, только Корф укоризненно покачал головой с, на редкость, правильным пробором и, выждав минуту тишины, вежливо спросил у Яковлева:

— Вы кончили?

— Почти, дорогой барон, — с благодушной улыбкой ответил тот. — Сбираясь в день девятнадцатого октября, мы словно раздуваем пламень наших юношеских чувств и воспоминаниями отогреваем наши сердца, уже остывающие в холоде светской жизни. Мы молодеем среди тех, с кем были вместе молоды… — Яковлев почувствовал, что к горлу подступает комок растроганных слез, и замолчал.

— Браво, Мишук! Браво! Хорошо сказано!

Яковлев подливал вина то одному, то другому.

— предлагаю выпить за то, чтобы мы не переставали молодеть хоть один раз в год, в день девятнадцатого октября, до той поры, пока кому-то из нас «под старость день лицея торжествовать придется одному».

За этот тост хозяина бокалы были осушены до дна.

Илличевский попросил разрешения сказать свое слово в стихотворной форме.

— Только предупреждаю, что я так и остался поэтом всего лишь лицейским, не в пример поэту всея Руси великой, — сделал он поклон в сторону Пушкина.

— Читай, Олосенька, — ласково улыбнулся тот.

Илличевский откашлялся и начал торжественно:

Хвала лицейским! Свят обетИм день сей праздновать свиданьем.Уже мы розно много лет,Но связаны воспоминаньем…
И что же время нам? ОноРасторгнуть братских уз не смеет,И дружба наша, как вино:Тем больше крепнет, чем стареет…

Илличевскому аплодировали. Вконец расчувствовавшийся Яковлев через стол потянулся к нему с поцелуем. Даже напыщенный Корф благосклонно кивнул автору.

Отбросив салфетку, Данзас взял гитару и, аккомпанируя себе, затянул лицейскую шуточную «Лето знойно», и ему по-лицейски подтянули: «Мы ж нули, мы нули, айлюли-люли-люли…»

— Постойте, — остановил Яковлев, беря со стола исписанный лист. — Все должно идти по порядку. Извольте заслушать протокол: «Пировали вышепоименованные господа лицейские следующим образом: обедали вкусно и шумно, выпили два здоровья, или, по-заморски, тоста: за двадцатипятилетие лицея и за его дальнейшее благоденствие». Теперь надлежит выпить за всех присутствующих воспитанников сего наипрекраснейшего рассадника просвещения… И за тех, кого здесь нет, «кто в бурях и в житейском горе, в краю чужом, в пустынном море и в мрачных пропастях земли…»

— За сих последних предлагаю выпить поименно, — порывисто поднял свой бокал Пушкин. — За Пущина, моего бесценного друга! За нашего милого Кюхлю!

— Александр Сергеевич, ты обещал нам прочесть последнее письмо Кюхли к тебе, — напомнил Яковлев после долгой паузы, наступившей вслед за последним тостом. — Прочти, пожалуйста.

Все, кроме Корфа, присоединились к этой просьбе.

— Не легко мне это, — вздохнул Пушкин, однако достал из кармана и развернул сложенный вчетверо лист сероватой бумаги. Стало очень тихо.

«Не знаю, как на тебя подействуют эти строки, любезный друг мой, — писал Кюхля, — они писаны рукою, когда-то тебе знакомою, рукою этой водит сердце, которое тебя всегда любило…»

Слезы, которые редко знал за собою Пушкин, подступили к горлу. Он передохнул немного и продолжал:

— Дальше он с излишней восторженностью благодарит меня за книги и философствует совершенно так же, как будто находится не в занесенном снегом Баргузине, а в аллеях Царскосельского парка между лекцией Куницына и… — Пушкин умолк.

— Позволь, я дочитаю, — Данзас потянул письмо и, приблизив к глазам, улыбнулся: — И почерк такой же нелепо-милый, как и его обладатель… Ну, слушайте: «Не хвалю тебя, Александр Сергеевич, потому что должно ожидать от тебя всегда всего прекрасного…»

Пушкин взял у Данзаса письмо и спрятал у себя на груди.

А какая у него неутолимая жажда знаний! — заговорил он после долгого молчания. — Прослышав о моей работе над Петром, он в каждом письме просит поскорее прислать ему этот мой труд. Бедный Кюхля! Вряд ли он когда-нибудь дождется этого!

— Почему?!

— Что ты, Александр Сергеевич!

— Пора же, наконец, и нам, русским, знать свою историю.

— Ведь Карамзин остановился у важнейшего ее периода…

От этих возгласов лицо Пушкина просветлело, глаза засияли.

— Русская история, — взволнованно заговорил он, — и в особенности наша новая история! Какое это обширное и вовсе не обработанное поле! Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы иметь другой истории, как историю наших предков… Работа над Годуновым скрасила мое изгнание в Михайловском. Позднее я с увлечением изучал архивные документы и рыскал по оренбургским степям, отыскивая живых свидетелей восстания Пугачева. Наконец, со страхом и трепетом я приступил к Петру. Никто так крепко не приковал к себе моего воображения, как этот государь. Мысль внести светильник истины в темные архивы его царствования возникла у меня давно. Помню, стоял я однажды в Эрмитаже перед библиотекой Вольтера и перелистывал страницы его «Истории Петра»…