— Значит, матушка Екатерина не зря купила эту библиотеку, — пошутил Данзас.
— Вольтер вызвался писать о Петре в ответ на избрание его в почетные члены Российской академии наук, — сказал Корф.
Пушкин пожал плечами:
— Мне неведомо, каковы были его побуждения, но известно, что граф Шувалов, один из немногих ученых мужей тогдашней России, повелел Михайле Ломоносову собирать для Вольтера, не щадя никаких издержек, всевозможные документы по Петру… И все же написал Вольтер о Петре, как галантный француз…
— Нет, русскую историю, для того чтобы она была, как выразился покойный Карамзин, «зерцалом бытия и деятельности русского народа», должен написать русский, — уверенно проговорил Яковлев.
— И никто другой, как ты, Александр Сергеевич, — подхватил Данзас.
— Тебе, обязательно тебе писать ее, — раздалось со всех сторон.
— Кому же, как не Пушкину, нашему национальному поэту!
— Спасибо за честь, — поклонился Пушкин. — Да ведь история наша долга, а жизнь коротка. К тому же Вольтеру для пущего успеха предпринятой им «истории» вместе с редчайшими документами везли из России собольи шубы, самоцветы и прочие поощрения в таком же роде. Мне же почта редкий день не приносит неоплаченных счетов и писем от заимодавцев… Как видите, мои условия куда тяжелее вольтеровых.
Пушкин подошел к камину и стал греть похолодевшие от волнения руки.
— Вам должно быть известно, — снова заговорил он, — каким мытарствам подвергается каждая написанная мною пиеса. В свое время мне было предложено переделать в исторический роман, наподобие Вальтер Скотта, моего «Годунова». Не прикажут ли мне сделать из «Петра» фарсу или водевиль?.. — Пушкин взял щипцы и помешивал ими пылающие угли.
Яковлев обнял его за плечи:
— Полно, друг! Ты создашь такую историю Петра, которая будет достойна своего великого назначения и твоего вдохновенного пера.
— Отлично сказано! Торопись писать, Пушкин! — звучали дружные возгласы.
— Жженка готова! — объявил Яковлев. — Прошу наполнить бокалы. Первый тост — за успех пушкинского «Петра»!
— Ура-ра-а! Яковлев! Туш!
Яковлев подошел к фортепиано:
— Только не туш, а сочиненную мною специально к сегодняшнему юбилею небольшую вещицу. Ей нынче совершеннолетие.
Все с любопытством ждали, пока Яковлев устанавливал на пюпитре ноты. Пушкин заглянул в них:
— А, это моя лицейская «Слеза»!
Яковлев взял вступительные аккорды:
Мотивчик очень простенький. Буду рад, если подтянете.
Хор получился довольно стройный. Когда была пропета последняя строфа романса, Пушкин уже один повторил ее с задушевными интонациями:
— «Увы! одной слезы довольно, чтоб отравить бокал…»
— А теперь твоя очередь, Александр Сергеевич! Чем-то ты осчастливишь нас в нынешнюю годовщину? — спросил Яковлев, захлопывая крышку фортепиано.
Пушкин стал отказываться, уверяя, что не успел закончить стихи, посвященные этой знаменательной дате.
— Читай, что помнишь! Как же это в такой день без пушкинских стихов? Просим! — настойчиво требовали все.
— Прошу тебя Христом богом и как лицейский староста требую — не уклоняйся от годами освященной традиции, — молил Яковлев.
— Только, чур, не попрекать, если спутаюсь или забуду.
Наступила такая тишина, что было слышно, как тикали чьи-то карманные часы.
Пушкин помолчал еще несколько мгновений и стал читать, глядя куда-то выше устремленных на него глаз:
Пушкин замолчал, потер рукой свой прекрасный лоб и с тою же неизъяснимой грустью продолжал:
Голос поэта дрогнул. Все замерли в ожидании.
Пушкин молча развел руками и поспешно отошел к креслу, которое стояло в затененном углу яковлевского кабинета.
Больше никто не осмелился беспокоить его никакими просьбами…
33. Волчье логово
Жена министра иностранных дел, графиня Марья Дмитриевна Нессельроде, разливала у себя в будуаре чай по китайским чашкам. Чашки эти были так прозрачно тонки, что серебряные ложечки просвечивали сквозь бледно-серый фарфор с узором из розовых цапель.
Съезд гостей еще не начинался, и графиня вела беседу со своими интимными друзьями — князем Петром Долгоруковым и Геккереном.
Она рассказывала им о своем последнем столкновении с Пушкиным:
— Если бы вы только слышали, с какой дерзостью он мне заявил: «Я не желаю, чтобы моя жена ездила туда, где я сам не бываю». «Туда» — это в Аничков дворец, на маленький бал к вдовствующей императрице. Я хотела увезти туда Пушкину с бала в Зимнем, где Натали имела необыкновенный успех. Со всех сторон только и слышалось: «Прелестна, прелестна!» Всякий другой муж был бы счастлив таким фурором жены, а этот виршеплет, видите ли, недоволен! — Графиня возмущенно повела дородными плечами. — Нет, как хотите, господа, но надо, наконец, найти меры унять его! Иначе того и жди, что нарвешься на дерзость или непристойные стишки…
«Ага, никак не может забыть пушкинских эпиграмм», — злорадно подумал Долгоруков, но вслух проговорил со вздохом:
— Вы говорите «унять» Пушкина. Но этого не может сделать даже Бенкендорф со всем его корпусом жандармов. Вы забываете, что Пушкин из тех отчаянных сорви-голов, которые ни перед чем не останавливаются. Знаете, на балу у Бобринских, когда государь танцевал с Натали кадриль, Пушкин так глядел на него, что ежеминутно можно было ждать скандала. Хорошо, что мадам Смирнова, зная пылкий нрав своего друга, постаралась занять императора, и тот не заметил дерзкого взгляда Пушкина.
— Это характер si violent, si offensif note 64, что закатить сцену даже и самому государю ему ничего не стоит, — сказал Геккерен.
— Вы думаете? — графиня переглянулась с Долгоруковым.
— Конечно. И император знает это.
Разговор был прерван, так как салон графини стал наполняться гостями. Среди них были те, кому надо было добиться быстрого продвижения по службе, устранения какого-либо препятствия в карьере или выдвинуть кого-либо из «родных человечков». Люди эти, просеянные сквозь густое сито чванливой требовательности графини, являлись по средам в ее салон, чтобы оказать ей всяческий почет. Это был период, когда влиятельное положение министра иностранных дел Нессельроде достигло своего зенита. А графиня столь же властно командовала своим мужем, как и своей челядью. Она назначала и увольняла чиновников, представляла к чинам, приказывая мужу подписывать угодные ей бумаги. В людях она ценила подобострастное пред собой преклонение, а тех, кто его не оказывал, преследовала со злопамятной мстительностью. Одна из злых эпиграмм Пушкина задела ее отца, другая — ее самое. Пушкин на ее «среды» никогда не приходил, а, встречаясь в обществе, раскланивался с иронической почтительностью. В последние же месяцы он своим поведением вызвал целую бурю негодования и у самой графини и у ее почитателей и друзей, среди которых Геккерен и его приемный сын были наиболее близкими.
Когда гости разъехались и снова остались только старик Геккерен и Долгоруков, графиня положила свою тяжелую руку на скрещенные руки барона: