Тот вдруг затрясся в смехе:
— Взял Иван Борисыч, да и начертал на этой подорожной: «Из Сибири голубчика этого не выпускать». Так он и носился вечным странником — не более трех дней на одном месте и все в пределах сибирских. Шутник был Иван Борисович. И к тому же чудак-человек: какие доходные посты занимал, а состояние нажить не сумел. Сынов в лучшие полки определил, а должных к тому средств им не дал. А этот сынок, говорят, тоже с папенькиным характером.
— Иван Матвеич его хорошо знает, — сказал Лопухин. — Сына его, Сергея, Пестель первый друг и приятель.
— Павел Иванович редчайшего ума человек, — проговорил Муравьев-Апостол, разбирая карты. — И Сережа мой его точно уважает.
— Еще бы! Противу правительства недовольства высказывать да умничать не в меру Сергей твой тоже горазд.
При этих его словах лысина и уши старика Муравьева-Апостола стали медленно багроветь.
— Беда с ними, — поспешил добавить примирительным тоном князь.
Но Муравьев-Апостол поднял потемневшие глаза:
— Что ты, ваше сиятельство, мелешь? Умничают да умничают сыны мои. Эк, подумаешь, чем корить вздумал! А вы, господа, слышали, как братец и воспитанник князь Федора отличился? — громко спросил он.
К его словам прислушивались и за другими столами.
— В бытность мою послом в вольном городе Гамбурге является ко мне братец его сиятельства прямо из Гатчины. Паричок пудреный, косица, как собачий хвостик, так и виляет. И просит незамедлительно представить его гамбургскому королю и вместе с тем дать знать на съезжую, что высеченный им крепостной его человек бежал. Я ему говорю: «Господин поручик, в Гамбурге ни короля, ни съезжей не имеется». А он вздернул нос с эдаким презрением: «Хорош, говорит, город, где нет ни короля, ни съезжей…»
Последние слова Муравьева были покрыты общим смехом. Князь Федор, записывая свой ремиз, так нажал мелок, что тот рассыпался на мелкие части.
— Еще партию? — предложил Лопухин.
— Разве что последнюю, — согласился князь. — Нынче мне решительно не везет.
Взяв новую колоду атласных карт, он принялся усердно тасовать их.
— Есть, ваше сиятельство, такие люди, — заговорил Лопухин, — которые роковою силой предопределены к проигрышу. К примеру, ваш покорный слуга. Из ста игр — в девяносто девяти в ремизе. Подчас мне сдается, что начни я играть сам с собой — и то найду способ проиграться. Уж сколько раз давал я себе зарок не брать карт в руки! Ан, глядишь, и снова за зеленым полем.
— И это уж до смерти, — убежденно сказал один из игроков.
— Покойный мой дядюшка, граф Зубов, — продолжал Лопухин, — проиграв в одну ночь состояние, коего хватило бы на век всему его мотовскому потомству, дал императрице Екатерине нерушимую клятву никогда даже не прикасаться к картам.
— И что же, сдержал он ее? — все еще хмурясь, спросил Муравьев-Апостол.
— А вот судите сами, господа, сдержал или нет. В карты играть он, точно, перестал, но азарт свой удовлетворять все же находил способы. Однажды проиграл он на… клюкве графу Василию Шереметеву две деревни с бабами и мужиками.
Все с удивлением уставились на Лопухина:
— Полно врать. Каким же это манером, чтоб на клюкве?
— А весьма натурально. Играли они в отгадку, в какой руке целая клюква, в какой мятая, причем заклад был определен в известную сумму.
Взрыв хохота покрыл слова Лопухина. И сам он, довольный тем, что отвел нависшую было ссору, улыбался, притоптывая в такт музыке, игравшей веселый экосез.
Князь Федор сделал несколько ходов и снова уставился на танцующих. Его внимание привлекла стройная черноволосая девушка в розовом платье, с такими же розами на груди и в прическе.
«Неужто Олеся? Сущая красавица, — думал он. — Да она ли это? Расцвела, как майская роза…»
— Эта черненькая, в розовом, твоя, что ли, дочь? — спросил он у Муравьева-Апостола.
— Моя, — в голосе старика прозвучала и гордость и строгость.
Князь Федор поднес к глазам двойной лорнет и не сводил его с девушки, которая с кошачьей грацией скользила по паркету.
Лопухин тоже бросил карты.
— Вы поглядите, господа, на наших девиц, — с восторгом проговорил он, — экие бутоны! Вот бы нам с вами, ваше сиятельство, — подмигнул он князю Федору, — скинуть бы годков хотя бы по двадцать, мы бы показали, что такое старая гвардия.
Медленно потягивая темное, как гранатный сок, вино, князь Федор не переставал любоваться Олесей.
— Стан Сильфиды, — шептал он в восхищении, — плечи Дианы, а какие ножки! Какая, черт возьми, грация! И причем здесь этот мальчишка Капнист? Что он может понимать во всех ее прелестях?
— А Машенька Раевская, видимо, взяла в плен генерала Волконского. Попался вояка! — захихикал старичок в мундире генерал-аншефа.
За другими столами тоже кончали игру,
— Глядите, голубушка Екатерина Николаевна, на эту парочку, — указал старухе Давыдовой ее партнер по висту. — У вас и Денис Давыдов танцевать сбирается.
У высокой жардиньерки с живыми цветами стояла родственница Давыдовых Сашенька Потапова, а перед нею, постукивая ногой в такт мазурке, изогнулся в просительной позе Денис Давыдов.
«Ишь ты, молодец, Сашеньку приглашает, — подумала Екатерина Николаевна, — а то она вовсе скучает. Вася нынче мало ею занимается. Поскорей бы повенчать их».
Сашенька, покраснев до слез, что-то говорила Денису. На них оборачивались. Екатерина Николаевна послала лакея мигом сбегать на хоры с приказом прекратить музыку.
Александр Львович очень обрадовался этому распоряжению: только что дворецкий доложил ему, что «Фомушка-повар весьма рекомендует кушать».
Сашенька радостно вздохнула, когда Денис отошел от нее и еще радостней улыбнулась приближающемуся к ней Василию Львовичу.
— Я уж думала, Базиль, вы вовсе забыли о моем существовании, — сказала она, кладя свою худенькую, до плеча обнаженную руку на рукав его гусарского мундира. — За весь вечер ни разу не подошли.
— Милая Александрин, кабы вы знали, как… — и, замявшись, докончил: — как у меня голова болит!
Сашенька ничего не ответила, но поглядела на него так, что он почувствовал и недоверие и нежный упрек.
7. В людской
Мужики после полуночи бросили пушечную пальбу и вернулись в усадьбу продрогшие и голодные.
В большой людской жарко топилась соломой русская печь. Пахло жареным мясом и горячим хлебом. Бренчала балалайка, и неумолчно звучали смех и говор.
Украинская речь смешивалась с русской и звонким «цоканьем» двух поляков — лакея и кучера князя Барятинского. Они, избоченясь, сидели в стороне, пили из принесенной с собой барской фляги и старательно обсасывали смоченные в вине длинные усы.
Печник Серега отбивал на балалайке безудержно-веселый гопак. Поваренок Панас и казачок Василия Львовича Гринька мячами прыгали вприсядку, оба красные, с прилипшими ко лбу вихрами, но с лицами строго неподвижными.
Среди дворовых девушек мелькали и вновь исчезали господские горничные.
Забежала и Улинька. И сейчас же с ней рядом очутился лакей Александра Львовича Степан.
— Больно ты разрумянилась нынче, Ульяша.
— Разрумянишься с устали, — ответила она и хотела уйти.
— Что же не погуляешь с нами? — удержал ее за руку Степан. — Делов, чай, об эту пору никаких нет.
— Садись, девка, я сказки сказывать стану, — поманил Ульяшу и Михайло.
— Починай про Огорчеева, дядь Миша, — попросил Гриня.
— А ну его к лешему Аракчеева, — отмахнулся Михайло. — Чего его вспоминать, на ночь глядючи. Еще приснится, сатана… — И он стал разуваться. — Эх, пятки больные, а то бы я показал, как надобно плясать.
Улинька передала ему кусок жирного пирога и рюмку водки.
— С чего же они у вас эдакие сизые? — кивая на босые ноги Михаилы, с жалостью спросила она.
— А это, вишь, годов пять тому назад полковник Шварц, разъярившись, прогнал нас осенью босиком по скошенной ниве. А жнивье было тогда обледенелое, былки, будто гвозди, в ноги втыкались. А чтоб нагнуться занозу вытащить — никак не смей! Зубы вышибет, запорет. С тех пор слаб я стал на ноги, спортилась, видно, в них в ту пору кровь. Иной раз они у меня до того распухнут, чистые колоды сделаются. Так мне не то что сапог, а и лаптей не обуть.