«По возвращении в 3 часа во дворец его величество принимал генерал-адьютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина».
37. На поселение
Когда из теплиц и оранжерей растения пересаживают под открытое небо и оставляют на волю бурь и непогод, бывает, что хрупкие молодые побеги никнут, листья темнеют, свертываются и опадают бурыми комками.
Но если растения уже успели связаться с почвой тончайшими разветвлениями своих корней, если по их стеблям уже потянулись, как кровь по жилам, живительные соки земли, тогда саженцы и рассада могут гнуться ветрами, прибиваться дождем, зябнуть при заморозках — и все же день ото дня крепнуть и подниматься все выше.
Вырванные из жизни, полной довольства, и переселенные в суровый край на промерзшую почву Восточной Сибири, декабристы в первые годы изгнания были похожи на растения, которые никак не могли привиться на новом месте. Многие, болея телом и душой, захирели.
Но отошли годы каторги в Нерчинских рудниках, в прошлом осталось заточение в Читинской тюрьме и казематах Петровского острога.
Начались годы поселения…
Осенью 1836 года генерал-губернатор Восточной Сибири Рупперт получил подписанное Бенкендорфом распоряжение:
«Государь император, снисходя к просьбе жены государственного преступника Волконского, всемилостивейше повелеть соизволил: поселить Волконского в Иркутской губернии в Уриковском селении, куда назначен также государственный преступник Вольф, бывший медик, который поныне оказывал помощь Волконскому и его детям в болезненном их состоянии».
Весть о переезде в Урик внесла успокоение в семью Волконских. У них к этому времени было уже двое детей: шестилетний сын Михаил и трехлетняя дочь Елена.
По поводу предстоящего переезда Марья Николаевна получила из Урика радостные письма от Лунина и Поджио, которые были переведены туда раньше. Пришли письма из Разводной и Усть-Куды от Оболенского, Трубецких, Ивашевых и из других расположенных вокруг Иркутска сел и деревень, где жили изгнанники-декабристы. Незадолго до Волконских уехали в Урик и братья Муравьевы.
Александрины уже не было в живых. Она умерла три года тому назад. Никита сам одел ее, сам положил в красивый деревянный гроб, сделанный Николаем Бестужевым. Потом вместе с товарищами вставил этот гроб в свинцовый, отлитый тоже Бестужевым. С тех пор никто никогда не видел у Никиты веселого лица. Накануне отъезда из Петровского завода он срезал с клумб своего сада все цветы, отнес их с вечеpa на могилу жены и, положив голову на могильный холм, оставался так всю ночь.
Утром Волконская подошла к нему вместе с его пятилетней дочерью Нонушкой.
Девочка осторожно дотронулась до отцовского плеча:
— Пойдемте домой, папенька! Вы, наверно, вовсе про меня забыли вчера. Я и спала у тети Маши, — она кивнула на Марью Николаевну, которая опустилась на колени перед могилой подруги. — Ну же, вставайте, папенька, вставайте! — тянула Нона отца за рукав.
Никита поцеловал белый мраморный крест и могилу, потом взял дочь на руки и, не оглядываясь, пошел с кладбища. Девочка обвила его шею теплыми руками и, прежде чем поцеловать, смахнула с его губ приставшие к ним комочки земли.
Прощаясь с Марьей Николаевной, Никита просил ее навещать могилу Александрины. И Волконская до самого отъезда приносила туда цветы и подливала масла в неугасимую лампаду, теплившуюся за стеклом в мраморной нише памятника.
В Урике, прожив несколько месяцев в избе у Поджио, Волконские поселились в большом деревянном доме на берегу реки.
Поручив занятия с сыном сосланному за участие в польском восстании Сабинскому, Марья Николаевна все свое свободное от воспитания дочери время отдавала занятиям с крестьянскими детьми. Она обучала их грамоте, пению. Девочек учила еще вышиванию и вязанию.
В праздники водила хороводы с девушками. На зимних святках обучала их украинским колядкам.
Первое лето на поселении стояло жаркое, сухое. На постаревшей от засухи почве легли глубокие трещины, в которых копошились большие муравьи с прозрачными коричневыми брюшками. Овес и ячмень заросли лебедой и бурьяном.
Крестьяне лежащих вокруг Урика деревень и сами урикчане уныло бродили от избы к избе, приходили иногда и к ссыльным погоревать о засухе, грозящей полным неурожаем.
Старики толковали, что бедствие это ниспослано богом в наказание за ослабление в народе веры…
А Улинька слышала в толпе на базаре от странника-монаха, собирающего по сибирским деревням от Урала до Забайкалья «подаяние на построение храма божьего», что с того самого дня, как ссыльный Якушкин поставил на своем дворе в Ялуторовске высокий шест и надел на него колесо со стрелками, именно с того самого злополучного дня не выпало по всей округе ни единой капли дождя.
— А дело ясное, братие, — елейным голосом разглагольствовал монах: — ссыльный — чернокнижник и фармазон, и чудное сооружение свое выдумал в согласии с нечистой силой на предмет разгона дождевых туч…
Волконская пыталась разубедить крестьян, поверивших словам монаха.
— А ты скажи, матушка, бывали нынче тучи над тутошними нивами? — возражал седой бородач.
— Бывали…
— А дождик не проливался?
— Не было. А при чем здесь якушкинский ветромер? — недоумевала Марья Николаевна.
Старик обернулся к стоящим за ним односельчанам:
— А вам, братцы, кажись, ясно при чем?
— Куда уж ясней, — соглашались односельчане.
И расходились по деревням, толкуя о бесовском «струменте», повлекшем за собою наваждение, которое взяло верх над всеми молебнами в церквах и на иссохших нивах.
А через недолгое время в Ялуторовске, когда Якушкин крепко спал и ему снилось, что кто-то огромный, как легендарный циклоп, глухо кашляет у него под окном, несколько крестьян с топорами и заступами возились в ночной темноте над его, смастеренным с таким трудом ветромером.
Утром Якушкин нашел на месте ветромера лишь разрытую яму, да на заборе, зацепившись за гвоздь, болтался кусок, вырванный из чьей-то пестрядевой рубахи.
Вскоре от Якушкина пришло известие о гибели его ветромера и о том, что в Ялуторовске сожжен дом ссыльного декабриста Тизенгаузена и что он ничего, кроме скульптуры — статуй, пересланных ему из Риги родными, — из огня не вынес. А крестьяне говорили о его Нептуне с трезубцем, что это и есть главный идол в доме погорельца-чернокнижника.
События эти глубоко взволновали ссыльных, искавших всяких путей для общения с местным крестьянством. Они знали, что недоверие к ним крестьян поддерживается и всячески культивируется местной властью, желающей заранее оградить себя от возможных «недоразумений».
И все же сближение с крестьянами росло. После долгих хлопот декабристам разрешено было получать наделы сенокосной и пахотной земли, «дабы оные поселенцы заимели возможность снискивать себе пропитание собственным трудом». С этих пор непременной частью содержания посылок из России бывали разнообразные семена злаков, овощей и цветов.
Первые усовершенствованные плуги взбороздили поля «секретных», как их называли крестьяне.
Когда все, что на них было посеяно, взошло, созрело и, убранное, наполнило закрома, крестьяне целыми семьями приходили дивиться бронзовой россыпи гречи, гималайскому житу, золотистым початкам кукурузы, высокой, в человеческий рост, конопле.
Крестьяне никак не могли понять, зачем это ссыльный Поджио «ставит окошки над овощью». А когда Поджио попотчевал их ранними парниковыми огурцами, его односельчане наперебой просили у него семян от этой «заморской фрукты».
Не меньшее удивление вызывали у них зеленая ботва и липово-желтое цветение картофеля.
Его выращивал Матвей Иванович Муравьев-Апостол на своем огороде так же любовно, как некогда редчайшие розы и гиацинты в бакумовском имении своего отца.
Картофель имел еще больший успех, чем огурцы, и Матвею Ивановичу пришлось раздать крестьянам почти весь свой первый урожай.
В огороде у Юшневских зрели тыквы и кукуруза.